Пальмы в долине Иордана
Шрифт:
— Как?! — ахаю я. — А если у кого медицинские противопоказания?
— В наше время женщины здоровее были! Противопоказания еще никто не выдумал! Ни роды, ни аборты никому не вредили! К тому же медкомиссия была! Общее собрание учитывало ее рекомендации.
— Нашла чем гордиться! — шипит за ее спиной Пнина, беря новую выкройку.
— Эстер, а как же вы родили двух сыновей? — спрашиваю, и сразу соображаю сама, даже без подсказки Пнины: кто, пребывая в своем уме, стал бы связываться с нашей Эстер?
— С голосованием, разумеется! Не то, что теперь, когда каждый только о себе думает!
Да, не удержался кибуц на должной идеологической высоте.
— Куда уж дальше — превратили детей в частную собственность!
Иллюстрируя результаты родительского эгоизма, под окном проходит большой отряд школьников, направляющийся в бассейн на урок плавания.
— То ли дело в мое время… — сокрушается пионерка сионистского движения и, расстроено махнув рукой, вновь сгибается над швейной машинкой.
У Пнины тоже имеются врезавшиеся в сердце воспоминания о первых днях Тель-Авива:
— Перекресток Ибн-Гвироль и Арлозоров знаешь? Так вот, в седьмом году моему отцу предлагали всю эту землю скупить за бесценок!
— И что же? — подыгрываю ей я, хотя догадываюсь, что сделка века так и не состоялась.
Пнина пригорюнивается, ее до сих пор расстраивает трагическая ошибка давно покойного родителя:
— Да нет. Где там! Кто же мог знать?! Он только посмеялся, сказал, вы что, думаете, дурака нашли? Что я, с ума сошел, что ли, покупать эту песчаную кочку? Что я с ней, по-вашему, буду делать!?
Нашу начальницу Далию недавно бросил мерзавец-муж. Набравшись смелости, отселился в другой домик, и туда же привел любовницу извне. Но не на ту напал!
— Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц — это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю! — Далия родилась в Гиват-Хаиме. Невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к “детям кибуца” отношение особое. Она последний раз поправляет фланель, которую сложила на столе многими слоями, потом решительно берется за электрическую пилу, свисающую с потолка, и уверенным движением опускает ее, как гильотину на шею соперницы, на линию выкройки на материале. Закончив, освобождает пилу, и та вновь подтягивается к потолку. Далия удовлетворенно замечает: — Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!
Далия разделяет выкройки между своей командой, одновременно зорким взглядом окидывая открывающийся за окном ландшафт, чтобы убедиться, что разлучница не топчет родные газоны.
Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить противнице маячить перед глазами, поэтому болезненное присутствие Шоши ощущается мною почти постоянно. Сопровождающие её вечный беспричинный хохот и приторное облако духов “Жанту” вездесущи — в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха… В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередной роман, она с громким визгом и эффектными прыжками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается… Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и постоянно видно. На общих собраниях “ядра”, регулярно проводимых Ициком, упорно лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на воспитательной ниве младенцев вскружил слабую голову, громким голосом вносит всякие предложения, одно смелее другого:
— Предлагаю не принимать в Итав арабов!
— Кибуцное движение никогда не принимало арабов, — успокаивает ее Ицик.
— Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! — Шоши бросает быстрый взгляд на мои пероксидовые локоны. Может, не так-то уж глупа Шоши, как хочется верить.
— Саша — еврейка, — быстро уточняет Рони. Несмотря на то, что Шоши его гордо игнорирует, он упорно делает вид, что ничто не мешает им оставаться товарищами. Может, ему действительно ничто и не мешает. Почему-то у женщин память длиннее.
Ури, который такой же кефирно-белый, как я, только еще и веснушчатый, замечает:
— Как же ты, Шош, без датчан-то проживешь? Ты же с ними каждую пятницу пиво хлещешь и танцуешь до полуночи!
В кибуц, действительно, прибыла большая группа волонтеров из Северной Европы, и чернявая Шоши пользуется у них бешеным успехом.
Ицик вмешивается:
— Кибуцное движение не принимает арабов, даже граждан Израиля, не из-за беспокойства о расовой чистоте, а потому что мы не просто сельскохозяйственные работники, мы перво-наперво — идеологическое движение, сионистское, и не можем ожидать от арабов поддержки наших национальных устремлений. Но в течение всей истории кибуцного движения к нам приходило множество иностранцев. Многие из этих волонтеров связали с нами свою судьбу!
Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза многих кибуцных малышей.
— Да, Шош, — радостно гогочет Ури, — может, и тебе повезет, и кто-нибудь из Йенсенов свяжет свою судьбу с тобой, а в твоем лице и со всем еврейским народом!..
Шоши, польщенная хотя бы и таким вниманием, с напускной досадой пытается ударить его; он смеется, прикрываясь длинными тощими руками.
Один из самых трудных моментов новой жизни — одинокие походы на обед. С ужином проблем нет — мы с Рони приходим вместе, и наш стол моментально заполняется друзьями. В стальных лоханях каждый вечер одно и то же: зеленые оливки, помидоры, огурцы, красные перцы, лук, творог, вареные яйца, в сезон — авокадо с собственных плантаций, иногда столовая балует ломтиками “желтого сыра” — неубедительным подобием швейцарского. За ужином вся компания сосредоточенно измельчает овощи, сотворяя общий на весь стол знаменитый израильский салат. Ребята шутят, смеются, и я сижу на почетном месте — рядом с Рони.
Но без него в столовой плохо. По утрам я маскирую свой страх перед столкновением с коллективным питанием под рабочее рвение — забегаю в здание столовой лишь на минуту, торопливо мажу квадратный кусок белого хлеба плавленым сыром и несусь в мастерскую, чтобы выпить стакан кофе под рассказы моей наставницы.
Сегодня старушка в ударе:
— Идея кибуцов принадлежит мне!
Пнина, спрятавшись за швейной машинкой, заводит глаза к небу и выразительно вертит пальцем у виска. Я делаю вид, что не замечаю этой бестактности.
— Мой отец был с Украины…
— Эстер, так вы, наверное, говорите по-русски! — восклицаю я. Я так давно не слышала русского! Как приятно было бы найти кого-нибудь, с кем я могла бы беседовать на родном языке.
Эстер возмущена моим великодержавным предположением:
— Ехуди, дабер иврит! (Еврей, говори на иврите!) В нашем доме не было ни идиша, ни украинского, ни русского! Мы изживали рассеяние! В Хадере, где мы жили, отец дружил с Йоске Барацом. И как-то Йоске меня спросил: “А кем ты, девочка, хочешь быть, когда вырастешь?”
— Скандалисткой, — прошипела Пнина мне на ухо.
— И я сказала, — Эстер выдерживает торжественную паузу: — “Не важно, кем, важно, чтобы я не была ни угнетателем, ни угнетенным!” — Она взирает на меня, любуясь эффектом. — Мне было всего семь лет, но в нашем доме я получила правильное социалистическое воспитание! С этих моих слов все и началось! Йоске, когда услышал меня, крепко задумался. А потом сказал моему отцу: “Хаим, ребенок прав! Мы прибыли сюда не для того, чтобы на наших полях работали арабы! Мы должны создать собственные поселения, и самостоятельно обрабатывать свою землю!”