Памяти детства: Мой отец - Корней Чуковский
Шрифт:
– Михайла тут вчера рассказывал, как ставят северные избы. «Материнская балка» – вы подумайте только, так у них называется основная балка в избе. «Материнская» (он радостно смеялся). А наличники, венцы, резьба? Да у него каждое слово резьба. Вы говорите – прогнать. Он для меня праздник. У него что топорик, что пила, что язык – виртуоз.
Михайла был художником, над ним горел нимб неприкосновенности.
Корней Иванович так привык делить людей на вдохновенно-талантливых и ремесленно-равнодушно-бездарных, что применял эти определения к обстоятельствам и явлениям жизни, казалось бы от всякого таланта далеким.
О погоде: «Здесь сейчас гениально». Дождь не вовремя слыл беспросветной бездарностью.
О ясном солнечном дне он отзывался так: «Погода сегодня боговдохновенная».
Или приятелю:
– Как это неталантливо с вашей стороны, что вы не были у нас в прошлое воскресенье.
О себе:
– Этакая я несчастная бездарность, опоздал сегодня на поезд…
В высшей степени чувствителен был он к таланту и бездарности в педагогике: в воспитании, преподавании. От преподавателя требовал увлеченности предметом и умения приохотить, очаровать. Презирал тех педагогов, которые даже Пушкиным умели не счастливить детей, не одаривать их, а отягощать. Презирал учителей и родителей, прибегавших к муштре. Утверждал, что даже закон такой существует: чем меньше у взрослого за душой, тем большее пристрастие питает он к дрессировке: «Соня, не болтай ногами!» – «Витя, как ты сидишь?» – «Сиди ровно». – «Я что сказал? Руки мыть!»
Дети и сами любят, когда ими командуют (потому что и команда причастна игре), но командуют изобретательно, весело, не по-фельдфебельски.
В бездарности и, гораздо более, в преступности взрослых, которые били детей, не сомневался он ни единой минуты. За искажение Тютчева или Баратынского следовало, выражаясь его гиперболическим стилем, «вешать» и «ссылать на каторгу»… Что же причитается человеку, поднимающему руку на ребенка?
«…побольше благоговения к детям, поменьше заносчивости, – писал он в статье 1911 года, – и вы откроете тут же, подле себя, такие сокровища мудрости, красоты и духовной грации, о которых вам не грезилось и во сне» [7] .
7
Из статьи «О детском языке» (Матерям о детских журналах. СПб., 1911, с. 103). См. эту же статью в кн.: Корней Чуковский. Собр. соч.: В 15 т. Т. 2. М.: Терра – Книжный клуб, 2001, с. 88–600. – Примеч. ред.
«Сокровища мудрости, красоты и духовной грации» – это сказано не о Пушкине или Баратынском – о детях.
«…ведь детская игра и детская шалость – это святее всего» [8] .
Нас с Колей он взял из куоккальской гимназии внезапно и очень решительно. Учились мы и так и сяк, ни шатко ни валко, но я сделала внезапное открытие: наш директор, Алексей Николаевич, румяный, белозубый всегда любезный со всеми родителями, – исподтишка колотит детей.
Однажды, возвращаясь из гимназии, я вспомнила, что забыла на вешалке башлык, и с полдороги вернулась. И в раздевальной увидела: Алексей Николаевич под прикрытием вешалок, засунув себе между колен голову Кости Рассадина, порет его ремнем. Бьет размеренно, удар за ударом, методически, даже как бы равнодушно. И самое страшное: зажав Косте рот рукой.
8
Там же, с. 78.
Я пустилась бежать, стараясь не хлопнуть дверью. Вернулась домой без башлыка. Я была испугана так, что дома, рассказывая о виденном, заикалась – и заикалась потом несколько дней. Я рассказывала и рассказывала, меня не могли унять, а я все не могла объяснить, что меня так потрясло. Мне ведь и раньше случалось видеть, как дрались мальчишки, как на пляже матери давали своим чадам шлепки, а отцы – подзатыльники; видела, как извозчик Колляри хлестнул однажды вожжой по босым ногам нашего приятеля Павку и тот подпрыгнул и взвыл от боли.
Но это все в гневе, в раздражении, в задоре. А тут я впервые увидела, как человек методически, спокойно, чуть не посвистывая, бьет человека – да еще большой маленького.
Я была потрясена до болезни.
– Какая жестокость! – выслушав меня, сказал бы один.
– Так и надо мальчишке, – сказал бы другой, – второгодник и хулиган.
– Бить в гимназиях запрещено, – сказал бы третий.
– Какая бездарность! – с отвращением сказал Корней Иванович. – Ничтожество!
И, как я узнала потом, написал директору письмо и одновременно в Министерство просвещения жалобу. Он объяснял, что если директор порет детей, стало быть, он зол и бездарен, а бездарный директор вряд ли способен подобрать себе талантливых сотрудников. Напротив: бездарный человек всегда ненавидит и гонит талантливых.
Взяв нас из гимназии, Корней Иванович начал помимо Веры Михайловны заниматься с нами сам – не только английским языком, но и русской историей. Собственно, не с нами, а с Колей, которому шел двенадцатый год. Я болталась беспрепятственно тут же. Прилипал и Боба – он не любил, когда его не пускали куда-нибудь.
Вера Михайловна занималась с Колей по учебнику, строго придерживаясь гимназической программы, а Корней Иванович «так», «вообще», «вольно».
Это были рассказы о событиях и людях. Он, как я теперь понимаю, выбирал те обстоятельства, эпизоды, события, фигуры тех общественных деятелей (преимущественно девятнадцатого века), те судьбы, которые были наиболее драматическими, давали наиболее богатую пищу воображению и взрыву чувств, те, в которые можно играть. Страницы из Карамзина, Ключевского – пересказанные или прочитанные, монологи из исторических драм и трагедий Пушкина или Алексея Толстого, репродукции исторических картин; отрывки из «Былого и дум» – герценовские патетические или язвительные характеристики: героев 14 декабря, императора Николая, Бенкендорфа, Дубельта, Аракчеева.
Разумеется, на этих уроках в ход шли и стихи. В его исполнении стихи, читаемые с любой целью, всегда оставались стихами; в кабинете они читались не иначе, чем в море, но цель тут была иная. Тут он читал их как иллюстрации к тому или другому событию: вот речь идет о Владимире – читается «Илья Муромец» Алексея Толстого; вот Петр решает выстроить город на Финских болотах – читается «Кто он?» Майкова; вот речь заходит о шведской войне – гремит «Полтава», но гремит она не ранее, чем нам объяснены все имена:
И Шереметев благородный,И Брюс, и Боур, и Репнин,И, счастья баловень безродный,Полудержавный властелин.Вот речь зашла о Лицее – читается очередное «19 октября», но не раньше, чем мы узнаем, кем стали впоследствии все названные и неназванные лицеисты, товарищи Пушкина: и Матюшкин (потом адмирал), и Горчаков (потом дипломат), и Дельвиг (поэт), и Пущин, и Кюхельбекер (участники декабрьского восстания) – не раньше, чем мы узнаем, к кому обращена каждая строфа.
Слушая, мы радостно догадываемся, что это о Матюшкине сказано:
…С лицейского порогаТы на корабль перешагнул шутя,И с той поры в морях твоя дорога,О волн и бурь любимое дитя!Узнаем о ссылке Пушкина в Михайловское и как Пущин приехал навестить его – и только потом:
Мой первый друг, мой друг бесценный!И я судьбу благословил,Когда мой двор уединенный,Печальным снегом занесенный,Твой колокольчик огласил.И декабрьское восстание, и ссылка Пущина в Сибирь, и в дороге случайная встреча Пушкина с Кюхельбекером, которого везли в крепость:
Как друг, обнявший молча другаПеред изгнанием его… —и слова Пущина в 1837 году, когда известие о гибели Пушкина дошло до Сибири: он, Пущин, заслонил бы поэта своей грудью, если бы в это время был в Петербурге… Тут, повторяю, Корней Иванович читал нам стихи как иллюстрации: к событиям ли на площади Сената или к открытию Лицея, но чаще звучали они на этих уроках последним приговором событию или человеку – приговором, вынесенным историей устами поэта. Заключительное разрешение музыкальной фразы – исторической драмы: Пушкин – декабристам в Сибирь, Лермонтов – на смерть Пушкина, Некрасов – на смерть Шевченко.