Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы
Шрифт:
— Прицел, совсем не сегодня возникший, отлично известный по прошлым векам.
— Оттого я и Пушкина процитировал, но другая была предыстория. К пушкинскому времени самоосознанная русская литература худо-бедно существовала уже лет около ста (я, не примериваясь к датам, прикинул), было и сформировавшееся, неизменяющееся положение в обществе, и представление о славе тоже отличалось резко. Слава Байрона — не слава Бродского, Байрон море переплыл, в Греции дрался, бог весть сколько женщин, вот это была слава. А литературная? Ну какая была у Сервантеса литературная слава?
— Очень большая. Вторую часть «Дон Кихота» ждали с огромным нетерпением и вытерпеть ожидания не могли, родилось продолжение, сработанное подражателем-умельцем, были пародии, толки и пересуды.
— И все же это не слава, в сегодняшних категориях говоря, какого-нибудь Айзека Стерна, она больше смахивает на известность…
— Согласен, ветераны сражения при Лепанто знали Сервантеса в боевом, не в писательском качестве.
— Бродит такой без руки и что-то выдумывает, как о Данте шептались — ну, этот побывал в аду, то есть скромная, по меркам современности, витает легендочка. Теперь все просто и прямо, ровнехонько как сказал, абсолютно не понимая смысла собственных слов, мой приятель, технический человек, работавший над технической книгой: «Я бестселлер пишу». «Бесселлер» — с двумя «с» и без «т» — пароль, ключевой термин литературной эпохи. Пропасть, по российскому обыкновению, преодолевается в два прыжка, и когда, чтобы сделать второй прыжок, отталкиваются от пустоты, тело сводит судорогой, что отражается на свойствах даже лучших вещей. Еще характерный сегодняшнего сочинительства штрих, приблизительно мною обозначаемый так: а вот я и это вам продемонстрирую вдобавок. Профессионально спланированная структура, все правильно, в порядке, на месте, героиня — слепая, герой — эротоман, чего еще желать и требовать, так нет же, давайте-ка я подпущу, что капель падала, как чирикала птица. И не важно, что это в двадцатые израсходовано, уложено в сундук, с тех пор ежегодно проветривается; или — Гоголем нам заповеданное лирическое отступление, уж я себя в нем покажу. Но я не жалуюсь, не ропщу, это мое время, время, в котором я оказался. И пусть накоплен самодостаточный запас прочитанного, с любопытством присматриваюсь к нынешней литературе, к журналам в том числе, где и сам печатаюсь. В «Новом мире» в одном номере с моими стихами была первая часть «Оправдания» Дмитрия Быкова, написано здорово, в дни моего детства и юности выражались — «сильно» (в данном случае не «сильно», а одаренно), но хотелось бы уяснить: либо, как в толстовском «После бала», человека насмерть загоняют палками, либо — нет, поскольку не бывает так, чтобы сначала насмерть загнали, а затем он бы сызнова здоровехонек появился. Значит, это надувные безобидные шары, которыми дети друг дружку небольно колотят.
Стараюсь следить за статьями критиков и не припомню, когда бы я с их мнением согласился, что вообще-то показатель скверный — не потому, что я брюзга и высокомерное старое чучело, а потому, что недурно бы критику писать так, чтобы я встрепенулся, взяв на заметку: о, это необходимо прочесть. На Западе обозреватель, выдавший ругательную рецензию, которая на читателей так повлияла, что те книгу перестали покупать (или, наоборот, грубо перехваливший ее), может нарваться, его обвинят в намеренном подрыве финансовых позиций издательства либо — второй вариант — в корыстном отстаивании интересов фирмы. Премию подчас дают совершеннейшей дряни, однако рецензенты не распинаются, будто наградили «Преступление и наказание», они со всею четкостью поведают, кто есть кто. Русские критики безответственны, в России критик пишет по схеме: я книгу прочитал и вот что я вам про себя расскажу (смеется).
— Приходится слышать, что декларирование либеральных ценностей стало в российской литературной среде занятием малопочтенным, сомнительным, чуть ли не смешным, ибо не соответствует нарождающейся атмосфере неоконсерватизма. Насколько справедливы эти слухи?
— Я уже не очень понимаю, какое содержание вкладывают в словосочетание «либеральные ценности», как не вполне ясен мне и смысл современного консерватизма… Со мной в молодости была такая история. После института работал я инженеришкой на химическом заводе, сначала в цеху, потом, после случившегося у нас отравления, перевели меня для поправки здоровья в технический отдел, начальник которого был человек грубоватый, без тонкостей. Инженером я был плохим и, как почти всякий, кто плох, хотел доказать, что кое-что умею — такие-то нормы заложил и такие. И вот я в третий раз об этом начальнику сообщил, и он сквозь зубы хмуро процедил: «Чего заложишь, то и вытащишь». Острота немудреная, а приложима ко многому. Что составляет подтекст суждений об исчерпанности либеральных ценностей? Боязнь или неумение сказать так, чтобы это по-настоящему другого задело, чтобы «отозвались душевные струны». Если ты закладываешь в свой текст сарказм, скептицизм, снобизм, то ты их и вытащишь — «с иронией у него хорошо», одобрят тебя по заслугам. Если же ты напишешь: «Она ушла, я ломал руки», то рискуешь либо получить отзыв душевных струн, и вокруг воскликнут — давно мы не слыхали ничего подобного, где этот автор, мы хотим его видеть, обнять, либо тебя обвинят в дешевой, пятикопеечной мелодраме. Опасаясь быть оцененным в пять копеек, автор прячется в скепсис, в сарказм, но без чувства не выиграешь, цели не достигнешь, гола не забьешь! Гол и так в редчайших лишь случаях забивают, скепсис же и цинизм перекроют путь напрочь. Примеров опровергающих не сыскать. «Тропик Рака» Генри Миллера — трогательнейшая вещь, причем трогательность ее наподобие той, что в «Колымских рассказах»: люди поставлены вне жизни и там живут. И в Селине это присутствует, и в Жане Жене. Никуда от этого не уйти!
ЖИЗНЬ ПРИ ЦЕЗАРЯХ
Беседа с Еленой Рабинович
Личные признания обесценились, но все же воспользуюсь выгодой прилюдного слова, дабы сказать о том удовольствии и той, в ответ на него, благодарности, которые всякий раз, стоит глазу узреть, а руке протянуться, во мне возникают от чтения учено-литературных работ, с греческого, по преимуществу, языка переложенных в русский язык Еленой Рабинович, петербургским филологом-классиком, и если принято так, что вожатому, путеводителю, переводчику чем-то за первопроходческий труд надо отплачивать, значит, я несостоятельно-давний должник ее за «Жизнь Аполлония Тианского», землистого колера академический том, в оригинале сочиненный Флавием из писательской семьи Филостратов. С бессознательной хищностью старая речь нащупала жанр: вероисповедное и плутовское блуждание в терпеливом рассуждении истины, или, что тоже близко, наживы, либо, это еще вернее предположить, в чистых целях непедантичного их сопряжения, и торговые стоят города, и помощными змеями вьются дороги, благосклонные к странствиям долговласых, опрысканных своим чудотворством, разумников, две тысячи лет художественного бытия впереди, плотный, густой обещан ландшафт.
На рынке сварили похлебку с овощами и рыбой. Вьючный осел пыльным хвостом отмахнулся от слепня. Вино важно плещется в кожаном бурдюке. Босоногая медная стая в такт надсмотрщицким воплям разгрузила споро корабль, ткань разложили штуками, оливковое масло перелили в пузатые кувшины, от пряностей кухня чихала и кашляла. Невольница льстит языком и устами, как третьего дня, как вчера, наизусть. Площадной говорун сунул палец в дырку плаща, кошелек наипаче того прохудился, на скорую нитку сметанный панегирик разлезся по швам. Сатир-невидимка хаживал к сельской матроне, недоуменное дитя родилось с шерстью на грудке, отцы и деды так основательно учат: выставить козлоногому лохань пьяного зелья, пусть захмелеет, в зримый оформится облик и, устыдившись, перестанет охальничать. Двое господ на углу едкими голосами спорят о недоступных им таинствах теургии, правильный чин богоделия обсуждают они, жирногубые граждане внешнего, непричастного круга. Бродячий фигляр-кифаред гнусаво долдонит из Нероновых драм — требуя мзду за певческий свой надрыв, из мешка достает волшебные, якобы самого императора, заветные струны, а кого природная тупость толкает к отказу от восхищения, дозволено в скорый волочь на расправу участок. Жизнь обманывает, будто меняла, подруга и маклер, только худо терять необременительность рассеянной дружбы, ужин в беспечной гостинице на закате, храмы в рощах, святилища у ручьев, смарагдовые плоды на ветвях, алавастровые амфоры, ограду пифагорейства, расчислившего порядок планет, которых лучи серебрят гармонический строй музыкальный, философия пахнет дымком искупительных жертв, клейкая терпкость, солоноватая, нравы сгубившая дикая сладость, вот и афиняне, распалившись без меры (мудрец осуждает), покупают за подлые деньги развратников, воров, работорговцев, суют сброду оружие в грязные руки, заставляя по-гладиаторски биться на песке и опилках арены, путь магов-скитальцев ведет в капища, в распаренную эллинскую и азиатскую толчею, за море, к загробной тишине теней — все-таки худо терять, до смерти жаль покидать, не хочется торопиться. Это изложено в прозе русским светящимся слогом, а кроме того, Елена Рабинович — проницательный исследователь современных языковых состояний (ее очерки на сей счет собраны в книге «Риторика повседневности») и остроумный критик текущей словесности.
— Попробуем реконструировать прошлое: юная девушка поступает на классическое отделение Ленинградского университета — что послужило движителем, с чем были связаны надежды, каким рисовалось будущее, посвящаемое непрактичным древностям?
— Рациональные соображения будущей выгоды и устройства в решении моем не участвовали, после художественной школы мне хотелось еще поучиться, и куда же податься, если не в университет, среднего образования как-то мало. Латынь, греческий меня привлекали, и университетская атмосфера способствовала занятиям, по крайней мере, ничто не мешало мне, помимо обязательных предметов и чтений, читать Кафку, Флобера.
— Интервьюируя Михаила Гаспарова, я не к месту спросил, случается ли ему подходить к материалу с чувством эмпатии, относиться к тому, что написано, с ощущением вчувствования, психологической вовлеченности, и услышал, что именно этого он бежит, стремясь строго держаться текста и темы. А вы?
— Эмпатия вещь опасная, я стараюсь соразмерять свои впечатления, потому что они на меня влияют. В отличие, может быть, от Михаила Леоновича, и это понятно: Гаспаров — мальчик, я — девочка. Но мне кажется, чувствую людей, иной раз смотришь на человека, который пылко говорит о чем-то, а приглядишься — да он голоден, его накормить надо. Что же до классической древности, то у меня есть любовь к жизненной правде, встречая упоминание о неведомой мне птичке, я считаю своей обязанностью докопаться, кто она и откуда, мне недостаточно разыскать обрывочные сведения о ней в комментариях, я отправляюсь в зоопарк, чтобы на нее посмотреть. Не уверена, что это эмпатия, скорее тяготение к непосредственности опыта; одни анализируют материал ради собственных гипотез и построений, для других он представляет ценность сам по себе, и хоть в прежние годы мне, как многим привороженным структурализмом парням и девкам, тоже случалось что-нибудь ляпнуть, обычно я этого избегала. Но главное, у меня был прекрасный университетский наставник, Аристид Иванович Доватур, не могу не вспомнить об этом ярком, замечательно обучавшем нас человеке — он помогал мне с кандидатской диссертацией, руководителем его, к сожалению, назначить было нельзя, а до защиты докторской он не дожил. Так вот, у него было это отношение к античности как к непреложно существовавшей действительности, для иных людей и сегодняшняя жизнь всего лишь плод их воображения, умственная конструкция, ему этот подход совсем не был свойствен, соответственно, и нам тоже. Если же что-то нам неизвестно, то меня уж не сбить, я говорю прямо: этого мы не знаем и знать не можем, а бывают и те, кому и незнание не помеха в их выводах.
— Доватур был буквой «Д» в АБДЕМе (группа молодых ленинградских филологов, издававших в конце 20-х — начале 30-х годов свои переводы античных авторов под вышеуказанным коллективным псевдонимом-аббревиатурой; в состав группы входили А. Болдырев, А. Доватур, инициатор и глава сообщества А. Егунов, А. Миханков, Э. Визель (Мустел). — А.Г.). Кого еще из этой среды вам приходилось встречать?
— С Андреем Николаевичем Егуновым я успела чуть-чуть познакомиться…
— И вы догадывались, что он, переводчик Платона, Гелиодора, Ахилла Татия, к тому же великолепный прозаик, поэт?
— Доватур об этом рассказывал, впервые я увидела Егунова, кажется, студенткой или еще школьницей, в библиотеке Пушкинского дома, где мне разрешали брать книжки на абонемент одной доброй женщины. Перекрывая шум беседы сотрудников, вдруг зазвучал шикарный голос, и этот голос произнес: «Определенно, „Литературные памятники“ остаются последним прибежищем порнографии» — нет, пожалуй, было использовано другое слово, «порнография» не из этого репертуара, но и без «непристойности» обошлось, стало быть, говорящий употребил какое-то третье. Я, заинтригованная, на реплику обернулась и увидела бедно и чисто одетого человека с необычным, знакомым лицом, походившим на портрет состарившегося Баратынского — короткая прядь, большой, несколько нависший лоб, круглые глаза. Нас представили, это был Егунов, которым Аристид Иванович очень всегда восхищался. Потом Андрей Николаевич умер. Поживи он еще, позвал бы, наверное, меня на свои среды, он читал курсовую мою и даже на нее сослался, первая ссылка на текст, мною написанный, а после кончины его я узнавала о нем от Доватура. Тот богемою не был, но к богемному стилю тянулся, Егунов же в этом смысле натура образцово-показательная. Диссертации не защитил, со службы внезапно ушел: он работал в библиотеке, жалованье получал маленькое, но уж на крошечную пенсию существовать — это чересчур. Между тем он взял и уволился, и однажды, как раз стоял погожий, солнечный день, сказал Доватуру: «Поехали на острова». Они погуляли, пообедали в ресторане, им было интересно друг с другом, и по возвращении Егунов у спутника своего спросил: «Ну что, понравилось тебе?» «Конечно», — был ответ. «Теперь у меня все дни будут такие», — заверил он Доватура. Аристид Иванович чрезвычайно за это Андрея Николаевича уважал, да и просто любил его, они в самом деле были друзьями, с давней их молодости — когда они познакомились, Егунов, старший года на четыре (разница пустяковая, в ту пору, впрочем, ощущавшаяся), уже окончил университет, редактировал переводы Платона и был столичная штучка, Аристид только приехал из провинции, что, однако, взаимной приязни не помешало.
— Выходит, отзвуки и веяния легендарной ленинградской научно-художественной богемы двадцатых для вас были явью, не отвлеченно-внеличным, из мемуаров и романов, культурным воспоминанием?
— Тут и семейные связи роль свою сыграли, Лидию Яковлевну Гинзбург, к примеру, я знала в течение всей моей жизни. Вы просите как-то охарактеризовать ее? С этой задачей я справлюсь едва ли. Ко мне она была очень добра, кое-что из моего читала, и что-то ей нравилось, рекомендовала меня в Союз писателей, но я не принадлежала к числу имевшихся у нее независимых молодых знакомых, я — дочка и внучка старинных приятелей.