Памятные годы
Шрифт:
С трудом мы пробираемся вперед и наконец достигаем отеля “Везувий”.
Толпа не расходится, и, когда Горький и Мария Федоровна скрываются в отеле, масса людей собирается под балконом, под окнами и требует, чтобы он вышел. Его появление вызывает бурю восторга, аплодисменты и крики длятся несколько минут. Горький стоит смущенный, со слезами на глазах, кланяется во все стороны, прижимая руки к груди, и наконец кричит:
– Да здравствует пролетариат Италии!
Вновь итальянцы приветствуют Горького, не переставая ему аплодировать.
Выходит адвокат Альтобелли, от имени Горького благодарит собравшихся и говорит о событиях последнего времени, происходивших в России.
Рукоплескания покрывают его слова и снова раздаются крики: “Да здравствует Горький!”, “Да здравствует русская революция!”
Проходит еще много времени, преждечемудается убедить толпу разойтись.
Впечатления этого дня надолго сохранились в памяти, тем более что все последующие дни нашего пребывания в Неаполе Горького с утра до вечера осаждала масса людей, желавших ему лично выразить свою симпатию, уважение и сочувствие русской революции.
***
Алексей Максимович решил на некоторое время остаться в Италии, и меня отправили на рекогносцировку на остров Капри, ввиду того что климатические условия этого острова были благоприятны для здоровья Горького.
Сперва мы поселились на Капри в отеле, но Мария Федоровна настояла на том, чтобы снять виллу и обставить жизнь Горького как можно удобнее и уютнее. А Горький прежде всего потребовал достать пианино.
Мы воскресили наши григовские вечера, но прибавился еще Бетховен, - Горький особенно его любил. Я переиграл почти все сонаты, некоторые из них стали его любимыми.
И когда приезжали русские товарищи, он заставлял меня играть для них. Вначале мне было очень странно играть товарищам, которых я прежде знал только по кличкам, которые и меня знали только как “Германа Федоровича”, с которыми я встречался на подпольных явках или на конспиративных совещаниях. В тех случаях музыка появлялась только тогда, когда надо было прикрыть настоящую цель свидания или посещения какой-нибудь квартиры. Так, например, в доме Стасовых я неоднократно играл с ними в восемь рук, обливаясь пОтом, так как под пиджаком у меня был панцирь из нелегальной литературы, которую я только после чая мог незаметно передать Елене Дмитриевне Стасовой, удалившись в одну из комнат. Бывало и так, что я шел к скрипачу, с которым мы сначала немного играли, а затем в футляр набивали нелегальные листовки или ружейные патроны. Правда, это не охлаждало моей любви к музыке, но и не особенно содействовало музыкальному развитию.
На Капри я играл ради самой музыки. Товарищи слушали внимательно. Горький всегда умел их заинтересовать исполняемым. Он называл вещи, которые хотел, чтобы слушатели оценили, отмечал ихдостоинства и особенности.
Говорили о Бетховене - об его эпохе. Поднимались философские разговоры, и самая музыка отходила на задний план. Но мне лично эти вечера принесли огромную пользу: они освещали музыкальное произведение с совершенно неизвестной мне до той поры стороны, и я уже не мог после этого играть только эмоционально, а стал понимать и ощущать ответственность за содержание вещи и за то, какой характер ей нужно придать.
Из сонат Бетховена первого периода его творчества Горький любил среднюю часть, “Largo e presto” из ре-мажорной сонаты, opus 10, № 3. Он говорил, что скорбь, которая в нее вложена, так велика, что перестает быть единоличной, мелодия, которую Бетховен извлек из своей души, перестает быть его личной мелодией, - в ней звучит душа народа. Горький находил, что по силе выражения произведение это вполне может быть отнесено к эпическим, и мне казалось, что он чувствовал его не как фортепианную сонату, а как целую симфонию.
Это было в 1906 году. А когда я впоследствии читал книгу такого исключительного знатока Бетховена, как Ромен Роллан, - его произведение “Гете и Бетховен”, написанное почти тридцать лет спустя, - то был поражен сходством между его определением этого “Largo” и мнением по этому поводу Горького.
Ромен Роллан указывал, что эта вещь совпадает по времени с первыми приступами болезни, разрушившей жизнь Бетховена. Он писал:
“Личная скорбь здесь делается общим достоянием, и элегия человека самой полнотой своей возвышается до эпопеи расы или эпохи”.
Ромен Роллан называл это произведение-огромной трагедией, “сущность которой-душа народа, воплощенная в его корифее”.
Насколько Горький любил Бетховена и считал необходимым знакомство с ним, видно из писем его к Ромену Роллану, написанных в конце декабря 1916 года и в марте 1917 года.
В первом он просит Ромена Роллана написать биографию Бетховена для детей. Во втором он пишет: “Книга о Бетховене предназначается для подрастающей молодежи (13- 18 лет). Это должна быть беспристрастная и интересная повесть жизни гения, эволюции его души, главнейших событий его жизни, преодоленных им страданий и достигнутой им славы. Было бы желательно знать всё, что только возможно, о детских годах Бетховена. Наша цель - внушить молодежи любовь и веру в жизнь. Мы хотим научить людей героизму. Нужно, чтобы человек понял, что он творец и господин мира, что на нем лежит ответственность за все несчастья на земле и ему же принадлежит слава за всё доброе, что есть в жизни”. Таким считал Горький Бетховена.
***
В Италии, в особенности на острове Капри, постоянно сталкиваясь с местными жителями, слыша со всех сторон пение, звуки мандолин и гитар, мы невольно поддавались обаянию итальянских мелодий, и в наши музыкальные вечера вошло нечто новое-итальянцы,их пение и музыка.
Я близко познакомился с жителями острова Капри, со многими из них подружился.
Однажды в воскресенье, гуляя по улицам, я услышал музыку, которая заставила меня остановиться: пел тенор-мягкий, теплый голос, ему аккомпанировали мандолина и гитара. Это было так хорошо, что я пошел на звуки и увидел странную картину,
Комната в первом этаже, с каменным мозаичным полом белого и серого мрамора, с очень высоким потолком, разукрашенным по карнизам расписными гирляндами цветов и зелени. Дверь открыта настежь, и вместо нее висит сетчатая занавеска. Кругом зеркала, кресла для стрижки и бритья, перед каждым из них полки, уставленные флаконами, пульверизаторами, приборами для бритья. Воздух пропитан духами. Посреди комнаты сидит хозяин парикмахерской Адольфо Скиано, одетый с иголочки, в лакированных туфельках, в шелковых пестрых носках, будто сошедший с модной картинки. В руках он держит изящную гитару, парадно разукрашенную разноцветными лентами, такую же нарядную, как и он сам. Рядом с ним сидит толстый обрюзгший человек с медно-красным лицом, с тяжелым носом грушей, отвисшими щеками и тонким ртом, почти без губ. Во время игры он высовывает острый, длинный красный язык и от старания крепко прижимает его к верхней губе, чуть-чуть не касаясь носа. Большой живот очень мешает ему, но он крепко держит на нем свою мандолину.
Это - известныйна острове ростовщик, синьор Масса, но все знают егокак музыканта. Техника у него бесподобна!
Опершись на спинку стула, стоит певец - тенор. Это Дженнаро, газовщик, зажигающий по вечерам фонари, красивый молодой парень с черными усиками; немного портит его глаз, пострадавший при работе. Поет он как умеет, с чудесной улыбкой на лице. Как только я вошел, они сразу замолкли, и я невольно подумал: “Неужели это они играли?”
Синьора Масса я видел в его конторе, знал, какая дурная слава за ним, был знаком и с Адольфо, встречал Дженнаро, когда он в сумерках перебегал от одного фонаря к другому, но мне в голову не могло прийти, что все они такие великолепные музыканты.