Папа Хемингуэй
Шрифт:
— А когда-то давно это был один из самых лучших баров Парижа. Тогда сюда частенько забредал старый боксер с львенком. Обычно старик стоял у стойки, а лев — за его спиной. Это был очень милый лев с прекрасными манерами, он не рычал, ни на кого не бросался, но, как это принято у львов, иногда гадил на пол, что конечно, отнюдь не способствовало привлечению клиентов в бар. И однажды Генри очень вежливо попросил посетителя больше не приводить льва. Но на следующий день старик снова пришел со львом, тот опять наложил лепешек, что опять возбудило посетителей, и Генри снова обратился к старику с той же просьбой. На третий день все опять повторилось. Поняв, что нужно что-то делать, иначе Генри пойдет по миру, я обхватил боксера — а у него был второй полусредний вес — и вытолкнул его из бара. Затем, вернувшись, схватил льва за гриву и вышвырнул зверя за двери заведения Генри. Оказавшись на улице, лев довольно выразительно посмотрел на меня, но ушел без эксцессов.
Странно, но этот случай каким-то совершенно непонятным образом натолкнул меня на мысль начать писать «Прощай, оружие». Я подумал, если я столь агрессивен со львами, пожалуй, пора мою агрессию направить на сочинение романа. Каждый из писателей моего поколения, живших тогда в Париже, уже написал книгу о войне. Я чувствовал себя подобно девушке, оставшейся незамужней, когда все ее подружки уже вышли замуж; пришло и для меня время написать книгу о войне. Я часто рассказывал своим приятелям-писателям о моих военных годах, и оказалось, что они с успехом использовали эти истории в своих книгах. И когда я задумывал свой роман, понял, что только мои приключения в Италии еще не нашли отражения в их книгах. Италия спасет меня, обрадовался я, ведь лишь немногие из моих друзей бывали в этой стране и, конечно, никто из них ничего не знал о том, что происходило там во время войны.
У меня часто воровали сюжеты. Во время Второй мировой войны я много ездил вместе с одним писателем. Я давно знал этого человека и был с ним откровенен, как с близким другом. Однажды, хорошо выпив, я рассказал ему, что поведение коров на пастбище может служить замечательным сигналом воздушной тревоги: «Глядя на коров, я могу предсказать приближение бомбардировщиков еще до того, как зазвучит сирена. Животные чувствуют самолеты задолго до их появления — коровы перестают щипать траву, они как будто застывают на месте».
Пару дней спустя я увидел, как корреспонденты поздравляют моего друга с большим успехом. «Что случилось?» — спросил я. «Он напечатал в своей газете замечательный очерк о том, как коровы реагируют на бомбардировщики», — объяснили мне. Я провел небольшое расследование и с удивлением обнаружил, что мой приятель и раньше использовал в своих статьях полученную от меня информацию, на основе которой я предполагал написать свои собственные репортажи. «Ну ты подонок, — сказал я этому писателю, — я убью тебя, если еще что-нибудь украдешь у меня!» Через два дня он перевелся на тихоокеанский театр военный действий.
Был еще один весьма именитый писатель, который воровал сюжеты моих рассказов с той же быстротой, с какой я сочинял их, менял имена героев и место действия и продавал свои сочинения, причем гораздо дороже, чем я — свои. Но я нашел способ отомстить ему — в течение двух лет я ничего не печатал, и этот негодяй умер с голода.
Вход в «Дыру в стене» — с бульвара Капуцинов, но, в соответствии с названием, это заведение столь незаметно, что можно десять раз пройти мимо него и не увидеть. Эрнест хотел показать мне свой столик в этом кафе — гораздо более известном в двадцатых годах, чем сейчас, — в самом дальнем углу зеркального зала. Тогда ему угрожала настоящая вендетта.
— Только что вышла моя книга «И восходит солнце», и мне донесли, что Гарольд Леб, узнавший себя в Роберте Коне, объявил, что при первой же встрече убьет меня. Я послал ему телеграмму, где написал, что три вечера подряд буду в «Дыре в стене» и ему не составит никакой сложности найти меня. Я выбрал это место потому, что здесь все четыре стены в зеркалах, и, если вы даже сидите спиной к двери, все равно видите входящих в зал — так легко следить за посетителями кафе. Я ждал три вечера, но Гарольд не появился. Прошла неделя. Как-то я обедал в ресторанчике Липпсов в Сен-Жермен — там тоже очень много зеркал. Вдруг вижу — в зал заходит Гарольд. Я тут же подошел к нему, и мы успели пожать друг другу руки до того, как он вспомнил, что я — его смертельный враг. Он тут же выхватил свою руку из моей и спрятал ее за спиной. Я предложил ему выпить, но он отказался. «Никогда!» — воскликнул он. «Ну что ж, — сказал я, — тогда пей один». Он тут же ушел. Так закончилась наша вендетта.
Бретт умерла в Нью-Мексико. Если хочешь, зови ее Дафф Твисден, но я могу думать о ней только как о Бретт. Туберкулез. Ей было всего сорок три. Все, кто нес гроб, были ее любовниками. После отпевания один из них подскользнулся на церковных ступеньках, гроб упал и открылся.
Те дни с леди Дафф Твисден разрушили Лебу всю жизнь.
— А кроме Леба и леди Дафф Твисден, кто еще из героев книги имел прототипов среди ваших знакомых, среди тех, кто ездил с вами в Памплону?
— Все. Вся компания. Но все они были прототипами, я не делал точные портреты. Ближе всех — Пэт Суэйзи — в книге он Майк Кемпбелл. Билл Смит — чертовски славный парень, я часто с ним рыбачил, очень похож на Билла Гортона. Джейк Барнс — ну да, черт возьми, Джейк… Когда я был в итальянской армии, меня изрешетили шрапнелью, и мне пришлось провести некоторое время в урологическом отделении. Там я навидался этих несчастных — у них все было разорвано. Большинство пострадало от пехотных мин, которые были устроены так, чтобы разорвать все между ног. Непреложная теория гласит: ничто не может эффективнее и быстрее вывести солдата из строя, чем расстрел его яиц.
— Но у Джейка с яйцами все было в порядке?
— Да. И для него, как и для любого человека его склада, это было очень важно. Его яички были целы. И это все, что у него оставалось и что давало ему возможность чувствовать себя нормальным мужчиной, но Джейк не мог с ними ничего делать. Он страдал от физической боли, не от психологической раны, а от настоящей боли — вот в чем все дело.
— Но знаешь, Папа, несмотря на бедного Джейка и его несчастную судьбу, я никогда не чувствовал в твоих героях никакой «потерянности». Возможно, это из-за моей извращенности, но к концу книги я даже ощутил определенную жизненную силу этих людей, а совсем не горькую безнадежность «потерянного поколения».
— Это выражение Гертруды Стайн, а не мое! — воскликнул Эрнест. — Гертруда подхватила слова одного владельца гаража, которые он произнес по поводу своего механика-ученика: «une generation perdue» — «потерянное поколение». Ну что ж, Гертруда сказала так и сказала. Я только использовал эти слова в начале «И восходит солнце», они в некотором роде отражали мои мысли. А этот пассаж из Екклезиаста? «Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки». Твердое подтверждение вечности Матери Земли, правда? «Восходит солнце и заходит солнце…» Твердое подтверждение вечности солнца. И ветра. А затем и рек… Невозможно сказать точнее. Смотри, Гертруда всегда жаловалась на жизнь. И в своих жалобах она соединила свое недовольство жизнью с этим поколением. Но это все ерунда. Там не было никакого движения, никакой связи между курящими марихуану нигилистами, блуждающими в темноте в поисках мамочки, которая выведет их из дикого мрака дадаизма. На самом деле в то время жило множество людей, прошедших через войну. Они писали, сочиняли музыку или делали что-то другое. Однако были и такие, которым не довелось побывать на войне, но им либо очень хотелось воевать, либо хотелось с гордостью писать о том, как они на войне не были. Я не знал в те времена ни одного человека, который думал бы о себе как о «представителе потерянного поколения» или же просто слышал это выражение. Мы были крепкими парнями. У персонажей «Когда восходит солнце» трагические судьбы, но истинный герой романа — Земля, и читатель понимает: именно Земля — настоящая победительница, потому что она вечна.
В другой день, когда на скачках в Отейле был выходной, мы шли в Клозери-де-Лилас, еще одно местечко из прошлого Эрнеста. По дороге в ресторан он показал мне высокое узкое здание, на самом последнем этаже которого он жил вместе с Полин.
— Милая квартирка, — вспоминал Эрнест, — с огромным окном, благодаря которому в комнатах было всегда светло. Однажды у нас в гостях был богемец по имени Джерри Келли, неудавшийся дадаист. И вот перед уходом он решил зайти в уборную. Вместо того чтобы взяться за цепь унитаза, он ухватился за держатель шнура нашей застекленной крыши, сильно потянул, и крыша раскололась на тысячи осколков. Я попал прямо под этот стеклянный душ. Когда увидел кровь, первое, что пришло мне в голову, — хорошо бы не запачкать мой единственный костюм. Я побежал в ванную и, стараясь спасти костюм, нагнулся над ванной так, чтобы кровь текла туда. Кровь лилась ручьем, и я зажал большим пальцем сосуд на виске, пытаясь ее остановить. Полин позвонила Арчи Маклишу, который попросил зайти к нам доктора Карла Вайса, своего знакомого врача из американского госпиталя — парня, который через несколько лет застрелил Хью Лонга. Надо сказать, зашил он мою рану просто безобразно, оставил на голове этот уродливый шов, который увеличивается, когда я сержусь. Позже мы прикинули, сколько из меня вытекло крови в ванну, — оказалось, больше пинты! С Лонгом у доктора все получилось гораздо лучше, чем со мной.
На следующий день я был на велосипедных гонках и вечером, чувствуя себя превосходно, наверное от потери крови, наконец-то приступил к «Прощай, оружие». Я увиливал от работы почти два месяца, но эта рана на голове да плюс сражение с тем львом в конце концов меня доконали. Полин устроила мне отличный кабинет с прекрасным мексиканским столом, где я вместо того, чтобы приступить к первым главам романа, начал писать истории о жизни в Мичигане. Думал, получится роман о Нике Адамсе, — но потом перечитал все, что сочинил за два месяца, и написал на первой странице: «Слишком туманно для правды». А позже вообще уничтожил рукопись.