ЖАНРЫ

Париж 100 лет спустя (Париж в XX веке)
Шрифт:

— И все же, Мишель, — спросил дядюшка Югенен, — что собираешься ты делать?

— Если бы я был абсолютно волен, дядюшка, я бы постарался воплотить в жизнь то понятие счастья, определение которого, содержащее четыре условия, я вычитал не помню где.

— Какие же это условия, очень любопытно узнать, — вставил Кенсоннас.

— Жизнь на природе, любовь к женщине, равнодушие к любым почестям и сотворение прекрасного нового.

— Видите, — рассмеялся Кенсоннас, — Мишель уже осуществил половину своей программы.

— Это как? — спросил г-н Югенен.

— Жизнь на природе? Его уже выкинули на улицу.

— Точно, — поддакнул дядя.

— Любовь к женщине?..

— Оставим, — сказал Мишель, краснея.

— Ладно, — посмеиваясь, согласился дядюшка.

— Что касается двух других условий, — продолжал Кенсоннас, — с этим труднее. Думаю, он достаточно честолюбив, чтобы не быть полностью равнодушным ко всяким почестям…

— Но сотворение прекрасного нового! — воскликнул Мишель с горячностью, вскакивая с места.

— Малый вполне способен на это, — отозвался Кенсоннас.

— Бедное дитя, — произнес дядя голосом, полным грусти.

— Дядюшка…

— Ты ничего не знаешь о жизни, а, как сказал Сенека, всю жизнь надо учиться жить. Заклинаю тебя, не дай бессмысленным надеждам увлечь себя, думай о препятствиях!

— Действительно, — поддержал дядю Кенсоннас, — в нашем мире ничто само собой не делается; как и в механике, приходится считаться со средой и с трением. Трения — с друзьями, врагами, приставалами, соперниками. Среда — женщины, семья, общество. Хороший инженер должен все принимать в расчет!

— Месье Кенсоннас прав, — подтвердил дядюшка Югенен, — но давай переберем еще раз все варианты. В области финансов тебе до сих пор не везло.

— Потому я и хотел бы жить соответственно моим вкусам и способностям.

— Твои способности! — воскликнул пианист, — посмотри, ты сейчас являешь собой печальное зрелище поэта, умирающего с голоду, но все же питающего Надежды!

— Чертов Кенсоннас, — отпарировал Мишель, — ничего себе шуточки!

— Я не шучу, я привожу аргументы. Ты хочешь быть художником в эпоху, когда искусство умерло!

— Ну так уж и умерло!

— Умерло и похоронено, с эпитафией и надгробной урной. Представь, что ты — живописец. Так вот, живопись более не существует, картин больше нет, даже в Лувре: их так умело реставрировали в прошлом веке, что краска осыпается с них, как чешуя; от рафаэлевского Святого Семейства остались всего лишь одна рука Богоматери и один глаз Святого Иоанна — согласись, не так уж много; «Свадьба в Кане Галилейской» [66] являет взору только повисший в воздухе смычок, играющий на свободно парящей виоле — этого явно мало! Тицианов, Кореджо, Джорджоне, Леонардо, Мурильо, Рубенсов постигла кожная болезнь, подхваченная ими в контакте с их врачевателями и от которой они умирают; все, что мы можем увидеть на их заключенных в роскошные рамы полотнах, — едва различимые тени, расплывчатые линии, размытые, почерневшие, смешавшиеся краски. Картины предали гниению, художников — тоже: уже пятьдесят лет, как не было ни одной выставки. К счастью!

66

Картина Веронезе.

— К счастью, — повторил дядя Югенен.

— Вот именно! Ибо уже в прошлом веке реализм достиг таких высот, что этого нельзя было дальше терпеть! Рассказывают даже, что на одной из последних выставок некий Курбе предстал перед посетителями стоя лицом к стене в процессе осуществления одного из наиболее гигиенических, но наименее элегантных актов жизни. [67] Достаточно, чтобы спугнуть птиц Зевксиса.

— Какой ужас, — заметил дядя.

— Что с него взять, — откликнулся Кенсоннас, — Курбе был овернцем. Так вот, в двадцатом веке — уже ни живописи, ни живописцев. Есть ли еще скульпторы? Мало вероятно, особенно с тех пор, как во дворе Лувра прямо посередине водрузили статую музы промышленности: толстая мегера, сидящая на корточках на цилиндре от машины, на коленях держит виадук, одной рукой выкачивает пар, другой нагнетает, на плечах у нее ожерелье из маленьких локомотивчиков, а в шиньоне — громоотвод!

67

Снова рискованная фантазия Жюля Верна.

— Боже ты мой, — вздохнул дядюшка Югенен, — надо пойти взглянуть на этот шедевр!

— Вполне стоит, — подтвердил Кенсоннас. — Итак, скульпторов больше нет. А что насчет музыкантов? Ты, Мишель, знаком с моим мнением. Займешься литературой? Но кто теперь читает романы — этого не делают даже те, кто их пишет, если судить по их стилю. Нет, со всем этим покончено, все ушло в прошлое и похоронено!

— Хорошо, — настаивал Мишель, — но рядом с искусствами есть профессии, им близкие!

— Ну да, когда-то можно было стать журналистом, согласен. Хорошая возможность для эпохи, где еще существовала буржуазия, читавшая газеты и занимавшаяся политикой. Но кто сейчас станет заниматься политикой? Внешней? — Нет, войны стали невозможными, и дипломатия вышла из моды. Внутренней? — Полное затишье! Во Франции не осталось более политических партий: орлеанисты занимаются коммерцией, а республиканцы — промышленностью; еще есть горстка легитимистов, верных неаполитанским Бурбонам, они издают крошечную «Газету», чтобы иметь возможность поплакаться. Правительство ведет свои дела как хороший негоциант, регулярно платит по обязательствам; говорят, в этом году оно даже выплатит дивиденды! Выборы больше никого не волнуют: отцам-депутатам наследуют депутаты-сыновья, они спокойно, без шума занимаются своим ремеслом законодателей, как послушные дети, которые делают уроки в своей комнате. Можно и правда подумать, что слово «кандидат» происходит от слова «кандид». [68] Когда дела обстоят так, какой смысл в журналистике? — Никакого!

68

Кандид (франц.) — простодушный, наивный (ср. у Вольтера).

— К сожалению, все это верно, — подтвердил дядюшка Югенен, — журналистика отошла в прошлое.

— Да, и как беглец из Фонтевро или Мелена, [69] она больше не вернется. Сто лет назад ею злоупотребляли, тогда никто не читал — все писали.

В 1900 году во Франции количество газет и журналов, политических или нет, иллюстрированных или нет, достигало шестидесяти тысяч, для нужд образования сельского населения они публиковались на всех диалектах и наречиях, на пикардийском, баскском, бретонском, арабском; да, господа, существовала газета на арабском, называвшаяся «Часовой Сахары», шутники окрестили ее «Ежеверблюжьей газетой»! [70] Так вот, все это изобилие прессы скоро положило конец журналистике уже по той бесспорной причине, что литераторов стало больше, чем читателей!

69

Речь идет об известных в то время тюрьмах.

70

Во французском тексте игра слов, основанная на слиянии терминов «еженедельник» — «эбдомадэр» и «верблюд» — «дромадер», что дает «эбдромадер».

— В ту эпоху, — вставил дядюшка Югенен, — были еще бульварные газеты, позволявшие худо-бедно существовать.

— Верно, — подтвердил Кенсоннас, — но при всех бесспорных достоинствах их постигла судьба кобылы Роланда: ребята, редактировавшие эти газетки, настолько изощрялись в остроумии, что жила в конце концов истощилась; никто уже ничего не понимал, даже те, кто еще читал. Кстати, эти милые литераторы в конце концов перестреляли друг друга, в прямом и переносном смысле слова, ибо никогда более не собирался такой урожай пощечин и ударов тростью, — чтобы выдержать, надо было иметь крепкую спину и столь же крепкие скулы. Чрезмерность привела к катастрофе, и бульварная журналистика канула в забытье, как еще раньше серьезная.

— Но, — спросил Мишель, — разве не существовала еще и критика, неплохо кормившая своих служителей?

— Конечно, — ответил Кенсоннас, — у нее были свои принцы! Люди, кому было не занимать таланта, еще могли им поделиться! Выстраивались очереди на прием к Великим, кое-кто из них не гнушался даже устанавливать тарифы на свои похвалы, и им платили, платили до тех пор, пока непредвиденный случай не погубил разом всех этих великих жрецов разносов.

— Что за случай? — спросил Мишель.

— Буквальное применение некой статьи Кодекса. Поскольку любой упомянутый в какой-либо газетной заметке имел право опубликовать ответ на том же месте и в том же числе строк, авторы театральных пьес, романов, трудов по философии и истории принялись в массовом порядке отвечать критикам. Каждый имел право на точно такое же количество слов, и каждый этим правом пользовался; газеты сначала пробовали сопротивляться, пошли судебные процессы, но газеты их проигрывали. Тогда, чтобы удовлетворить жалобщиков, газеты увеличили формат. Однако в поток протестующих влились еще и всякого рода изобретатели, стало невозможно что-либо напечатать, чтобы не быть обязанным опубликовать ответ. Злоупотребления приняли такой масштаб, что в конце концов критика была прикончена на месте. А с ней исчезла и последняя возможность жить журналистикой.

— Но что же делать? — спросил дядюшка Югенен.

— Что делать? В этом весь вопрос — только разве стать врачом, если не хочешь идти ни в промышленность, ни в коммерцию, ни в финансы. И то, дьявол их побери, болезни, как кажется, сходят на нет, и если факультет [71] не сумеет привить людям новые, скоро врачи останутся без работы! Не говорю уж об адвокатуре: процессов больше не устраивают, считают за лучшее договориться; плохую сделку предпочитают хорошему процессу, это быстрее и выгоднее!

71

Имеется в виду Медицинский факультет Университета.

Поделиться с друзьями: