Парижские тайны. Том I
Шрифт:
Ситцевые занавески серо-зеленого цвета были обшиты шерстяной бахромой; их выкроила, сшила и отделала сама Хохотушка. И она же развесила их на легких рейках из почерненного железа на окнах и вокруг кровати с таким же покрывалом. Два застекленных шкафчика белого цвета стояли по бокам алькова; наверное, в них была всякая хозяйственная утварь — переносная печурка, посуда, умывальник, веник и прочее и тому подобное, — ибо ни один из этих предметов не нарушал кокетливого стиля маленькой комнаты.
Отполированный до блеска комод орехового дерева с красивыми прожилками, четыре стула того же дерева, большой рабочий стол для глажки и раскройки, покрытый куском зеленого сукна, какое еще можно найти где-нибудь в деревенском доме, соломенное кресло с таким же табуретом, на котором обычно сидела портниха за шитьем, — вот и вся скромная обстановка комнаты.
И наконец, в амбразуре одного из окон стояла клетка с двумя чижиками, верными друзьями и нахлебниками Хохотушки.
С изобретательностью, свойственной лишь беднякам, Хохотушка поместила эту клетку в большой деревянный ящик глубиною с треть метра на особой подставке, а вокруг нее насыпала земли и назвала это садом чижей; зимой его выстилал мох, а весной Хохотушка засевала его травкой и ранними цветочками.
Родольф разглядывал этот маленький мирок с интересом и любопытством; теперь он прекрасно понимал жизнерадостный характер его хозяйки.
Он представлял себе, как она сидит здесь и шьет, беззаботно распевая вместе со своими чижами; летом она наверняка работала возле окна, наполовину затененного зеленой завесой розового душистого горошка, оранжевых настурций и синих и белых вьюнков; а зимой — рядом с маленькой печью при мягком свете своей лампы.
По воскресеньям она отвлекалась от трудовых будней, вознаграждая себя безудержным весельем и наслаждениями вместе с каким-нибудь молоденьким соседом, таким же веселым, влюбленным и беззаботным, как она… (В то время у Родольфа не было никаких причин верить в добродетель юной гризетки).
А в понедельник она вновь принималась за работу, вспоминая об удовольствиях прошедшего дня, мечтая о будущих. Родольф сейчас почувствовал особенно остро всю прелесть этих простеньких куплетов о Лизетте-простушке и ее комнатушке, о безумных и беззаботных страстях, которые пылают на бедных мансардах, ибо эта поэзия приукрашала все и превращала жалкий чердак в веселое гнездышко влюбленных, где смеялась и радовалась зеленая и свежая юность… И никто не мог представить себе лучше Родольфа эту очаровательную богиню.
Родольф был весь во власти этих сентиментальных размышлений, когда взгляд его невольно остановился на двери и он вдруг увидел огромный засов…
Такой засов вполне подошел бы к дверям тюрьмы…
Этот засов заставил его задуматься.
Он имел двойное значение и мог служить двум разным целям: закрывать дверь от влюбленных… закрывать дверь за влюбленными.
Одна из этих целей полностью опровергала домыслы г-жи Пипле.
Другая их подтверждала.
Родольф мучительно пытался разгадать эту загадку, когда Хохотушка повернула голову, увидела его и, не меняя позы, воскликнула:
— Смотри-ка, сосед, вы уже здесь?
Глава III
СОСЕД И СОСЕДКА
Полусапожок был зашнурован, и прелестная ножка исчезла под пышным подолом юбки цвета коринфского винограда.
— И давно вы здесь, господин соглядатай?
— Не очень… Я любовался молча.
— Чем же вы любовались, сосед мой?
— Этой прелестной маленькой комнаткой… Вы устроились здесь как принцесса, соседушка!
— Черт возьми, я могу себе позволить хоть эту роскошь. Ведь я почти не выхожу, так пусть хотя здесь будет хорошо…..
— Я просто опомниться не могу! Какие милые занавески… И этот комод, словно из красного дерева… Вам, наверное, все это безумно дорого стоило?
— И не говорите. У меня было четыреста двадцать пять франков, когда я вышла из тюрьмы… Почти все ушло на эту комнатушку…
— Вышли из тюрьмы? Вы?
— О, это целая история! Вы, надеюсь, не думаете, что я попала в тюрьму за какое-то преступление?
— Но как же это случилось?
— После холеры я осталась на свете совсем одна. Мне было тогда лет десять…
— Но до этого кто-то заботился о вас?
— Да, заботились добрые люди, но всех унесла холера… — Большие черные глаза Хохотушки увлажнились. — То немногое, что у них осталось, продали, чтобы уплатить какие-то небольшие долги, и я осталась одна, и никто не хотел меня принять. Я не знала, что делать, и пошла в караульную, которая была напротив дома, и, сказала часовому: «Господин солдат, мои родители умерли, я не знаю, куда мне идти, что мне делать, скажите!» Тут появился офицер и приказал отвести меня к полицейскому комиссару. А комиссар отправил меня в тюрьму за бродяжничество, и я вышла оттуда уже шестнадцати лет.
— Но ваши родители?
— Я не знаю, кто был моим отцом. Мне было шесть лет, когда я потеряла мать, которая взяла меня из сиротского приюта, куда ей пришлось сначала меня отдать. Добрые люди, о которых я вам говорила, жили в нашем доме. У них не было детей. Когда я осталась сиротой, они меня взяли к себе.
— А кто они были, эти люди? Чем занимались?
— Папа Пету, — я так его называла, — был маляром, а его жена — вышивальщицей.
— Они, по крайней мере, не терпели нужды?
— Как и во всех рабочих семьях. Я говорю «семья», хотя они и не были женаты, но они называли друг друга мужем и женой. Так вот, бывало по-всякому, и хорошо и худо. Когда была работа, мы ни в чем не нуждались, когда ее не было — бедствовали. Но это не мешало супругам никогда не огорчаться и смотреть на жизнь весело.
При этом воспоминании лицо Хохотушки прояснело.
— Во всем квартале не было второй такой пары: всегда они были бодры, всегда распевали, а таких добрых людей я еще не видела: все, что было у них, принадлежало всем. Госпожа Пету была жизнерадостная толстушка лет тридцати, чистюля и непоседа, всегда подвижная и веселая, как зяблик. Ее муж был вторым Роже Бонтамом: большой нос, большой рот, на голове всегда шапочка из бумаги, и такое смешное лицо, такое уморительное, что на него нельзя было смотреть без смеха. Каждый раз, возвращаясь домой после работы, он принимался кричать, петь, плясать и строить рожи, — как мальчишка. Он заставлял меня танцевать, подбрасывал на колене; он играл со мной, словно мы были одного возраста, а его жена всячески баловала меня и почитала это за счастье. Оба хотели от меня только одного: чтобы я была в хорошем настроении, но веселья мне, слава богу, было не занимать. Поэтому они и прозвали меня Хохотушкой, и так это имя за мной и осталось. Они сами подавали мне пример: всегда были веселы. Я никогда не видела их грустными. Если они и ссорились, то жена говорила: «Послушай, Пету, это, глупо, но ты так смешон, так смешон!» Или он говорил своей жене: «Послушай, Рамонетта (не знаю, почему он называл ее Рамонеттой?), замолчи, прошу тебя, не то я умру от смеха!..» И я хохотала, глядя, как они смеются… Вот так они меня воспитывали, такой дали характер… Надеюсь, я их не обманула!
— Нисколько, соседушка! Значит, они никогда не ссорились?
— Никогда, ни разу!.. По воскресеньям, а иногда в понедельник или в четверг они устраивали, как они говорили, гулянье и всегда брали меня с собой. Папа Пету был очень хорошим мастером: когда он хотел, он зарабатывал столько, сколько ему было, нужно и его жене тоже. Когда у них было на что погулять в воскресенье и понедельник, они были довольны и рады, а остальные дни недели можно прожить и кое-как! И даже если работы не было, они не унывали… Я вспоминаю, когда мы сидели на хлебе и воде, папа Пету обычно брал из своей библиотеки…