Парус плаваний и воспоминаний
Шрифт:
Разумеется, и у меня есть ящики, забитые письмами и папками. Среди этих писем немало откликов на печатные выступления, все это дорого сердцу литератора, но, повторяю, есть особенно дорогие письма, и они не всегда следствие той или иной публикации, но всегда вызывают волнение воспоминаний о чрезвычайно значительных жизненных встречах, делах, думах…
Многое совершалось, можно сказать, у тебя на глазах, и нелегко выбрать из кип писем и записок даже самое значительное — значительное и дорогое вам, как для матери значителен каждый день, прожитый ее ребенком… Ну, вот передо мною замызганное письмо, в котором не сразу теперь разберешь отдельные слова. Это письмо Игната Постоева, старшины Черноморского флота, с которым я познакомился на борту крейсера «Красный Кавказ» в первые месяцы Отечественной войны. Позже судьба снова свела нас на Мысхако, под Новороссийском, па земле, больше известной под именем Огненной. Я знаю, что есть опасность: письмо может показаться как бы стилизованным, но, поверьте, это не так. Напротив, этот фактический документ — лишнее свидетельство тому, каким путем народный, я бы сказал эпистолярный фольклор иногда становится основой стиля крупных писателей, много успевших сделать в своем жанре.
Благодарю случай, сохранивший у меня это письмо. Как не прочесть его? Прочтите письмо Постоева до конца: такие письма попадались и в годы гражданской войны. Этот язык, эти интонации обогащали, повторяю, стиль многих произведений, ставших теперь классическими. Но именно этот знакомый голос, безыскусный, горячий, взволнованный, полный чувств и воли бойца за народное дело, он-то и наделен той силой, какая сообщается и другим:
«Дорогой товарищ писатель!..
Как можете вспомнить старшину 1-й статьи Игната Постоева, мы расстались с вами в ночь на 1 июля, когда моряки уходили на фронт для решительного сражения за Севастополь, главную базу ЧФ. Вы, товарищ писатель, знаете сами: многие плакали, многие грудь зажимали… но я начну вкратцах: уходя из Камышовой, где мы с вами расстались у борта, политрук Кудрик взял двадцать человек краснофлотцев плюс тридцать бойцов разведки, и в два часа ночи меня с личным составом передали в отряд и направили на Малахов курган, откуда на рассвете, теряя последних бойцов, отряды начали отступление в город для ведения уличных боев, и в пять часов утра был принят неравный бой. Комиссар, назначенный личным составом, товарищ Климченко воодушевлял бойцов как сын своей Родины — своих братьев. Он вместе выходил в тяжелые рукопашные схватки и пал в бою за Севастополь на улице Фрунзе. Там же, у гостиницы «Интурист», я тоже залился кровью, меня полоснуло по ребрам, как ножом. Бой вели до десяти часов вечера. От пламени был такой шум, что бойцы теряли возможность по стрельбе вносить ясность, где же противник, на каких рубежах наши войска. Когда же настала ночь, без бури шумящая во всех направлениях, мы получили прямой приказ из ФКП — оставить город и отступать обратно в Камышовую. И мы покинули город славы и чести. Многие плакали, многие грудь зажимали. И это был рассвет, и враг начал гнушаться над нами тучами своих самолетов. Но еще были живы Кудрик, Гром и Голик. Это наблюдал другой коммунист, сигнальщик Охрименко, который нас нашел, но весь был обгорелый, не в силах больше держать оружие. Меня положили в госпиталь. Тут над нами была земля.
Темнота и глухота. Про Севастополь и бойцов-товарищей мы могли только думать. И я думал и вспоминал тот простор, что был у меня до войны: ведь батька мой, тоже Игнат, из донских казаков, а жили мы перед войной под Курском в знаменитой Стрелецкой степи, где батька был объездчиком…
При таких обстоятельствах ждали эскадру. Эскадра не пришла, потому что поперек моря стояла стена из фашистских бомб, блокирующих Севастополь…
Так суждено было дождаться нам сверхадского плена. Выволокли нас из подземного госпиталя, лежали поверх праха развалин, под опрокинутыми столбами, под тяжестью телеграфной проволоки нечеловеческие страдальцы. Тяжело раненных он не взял никого — и тут погибли Охрименко, Даровой, Гром, Голик, много людей, кого вы можете вспомнить, товарищ писатель. Симферопольскую тюрьму назовем домом трупов.
О том, как я совершил побег, можно рассказать. Под конец работ я остался в кустах. Кустами и скалами я пробирался в Керчь, прибыл и через Еникальский пролив безлунною ночью переплыл па кубанскую сторону. Вот как это было, верьте слову бойца перед флотом. Я получу учрежденный защитнику Севастополя знак, ибо не знали таких сражений до последнего времени, какое сражение принял на себя Севастополь. Но за последнее время битва на Малой земле Мысхако — тоже битва истории за народное счастье. Шесть дней апреля с 18-го по 24-е земля гудела под нами, совсем чугунный котел, куда бы мы не переползали, но фашистским эскадрилиям и дивизиям, пришедшим в движение, не удалось стряхнуть нас с плацдарма под командой майора Куникова. Этим сражением немцы рассчитывали начать победы текущего года, ибо солнышко уже пригревает, а у них на счету еще ничего нет для посылок домой. Но недаром мы наглотались слезы и горького дыма уже тогда, в Севастополе. Не в первый раз горело железо, за которое мы брались руками, чтобы остановить чудовищные танки. Приезжайте, дорогой писатель, вам надобно видеть наших ребят: загорелые, черные, в касках, только глаза блестят. Не может погибнуть такой человек. Тут же ни одного, кто бы не завел персональный счет с немцем, если не в Севастополе, так в Одессе, а не в Одессе, так в Керчи. И вот у меня вопрос: зачем говорить, что у немцев снова была внезапность. Откуда звук такой? Я это и тогда говорил: не надо утверждать. Я это и сейчас повторяю: танки идут с улиц Новороссийска, и бойцы уже не стоят на месте. Слева бьет бронебойщик Потеря, парень из куниковцев, справа — кто-то другой, и вдруг наш Потеря наложил на плечо токаревское ружье, почти двадцать кило, и с этой штангой побежал по буграм за танком, кричит: «Догоняй, требуха, а то прорвется», — и бежит с бугра на бугор, и слышим опять бьет ПТР, а немцу нет ничего страшнее. Вернулся, запыхавшись, но объясняет: «Боялся не догоню». Не погибнуть таким людям.
И этот бой торжества, как знаете по государственному сообщению, мы в нем уложили более семи тысяч фрицев, мы не видим сейчас земли — одни серые трупы, имевшие целью сбросить бойцов Малой земли в Цемесскую бухту. Город Новороссийск мы видим перед собою с восхода до звезды, и кричим: «Врешь, гнида, вытравим!»
Такой подбили немцы итог, рассчитывая начать счет победам и молниеносный захват Кубани до источников нефти. Кто не рад видеть, что бойцы заставили застонать вражью силу по фронту — от Малой земли далеко за Черное море, до наших степей, до Стрелецкого заповедника под Курском.
Но, кажется мне, дорогой товарищ писатель, что не дело моряку засиживаться под землей и здесь тренькаться с немцем. Не пора ли бойцам вернуться на корабли? Не пора ли на морских просторах возобновить бой за просторы степей наших? Ох, видим, видим, вьется, вьется веревочка!.. И нет уже мне покоя во сне, ни за котелком, а обращаюсь я к вам, товарищ писатель, возьмите это на заметку и дайте в газету нашу «Красный черноморец». Пишу вам на борт краснознаменного крейсера «Красный Кавказ», скажите свое слово. Думаю, скажет свое громкое слово и прославленный командир корабля, капитан 2-го ранга Ерошенко! Ставлю восклицательный знак, а восклицательный знак означает, что слово мое кричит. Возвышает голос моя военная совесть. Из-под тяжкой обиды, что долго не чую под ногами палубу, из-под обиды, как из-под земли, кричу я, хотя море почти не вижу, а оно рядом. Помогите мне. А история дней моих описана выше…»
Вот не вся история дней Игната Постоева, и письмо это мне и дорого, и особенно живо, говорит горячим своим голосом, как человек, сидящий за одним со мной столом, живо и дорого потому, что, к счастью, стала мне известна и история дальнейших дней Игната Постоева, старшины первой статьи Черноморского флота.
Признаюсь, вернуть его на крейсер не удалось, хотя на Малой земле с Постоевым мы и повстречались.
К этому времени уже формировались части морской пехоты для отправки на другие фронты, ушел с этими частями и Постоев, а о его дальнейшей судьбе я узнал уже совсем недавно, прошлым летом, после первого знакомства с людьми и сказочными землями прославленной Стрелецкой степи, государственного заповедника под Курском. Много интересного успел показать мне там даже за короткое время директор заповедника, приветливый, словоохотливый, открытый человек Алексей Михайлович Краснитский. От него же узнал я, что среди его работников есть бывший моряк, черноморец. «А кто такой? — спросил я. «Знатный моряк, — отвечал улыбаясь, Алексей Михайлович, — не кто-нибудь — старшина первой статьи, и на кораблях плавал, и в морской пехоте отличался, а тут, на Курской дуге, был тяжело ранен, отстал и потом вернулся к нам, в Стрелецкую степь. Он наш потомственный гражданин, еще батька его тут объездчиком служил…» — «Да кто такой, — не стерпел я, — как фамилия?» — «Постоев», — последовал ответ.
К моей досаде, Игната в эти дни в Стрелецкой степи не было. Иногда, с разрешения Краснитского, его отпускают с детьми в роли гида на заглохшие позиции великой Курской дуги. Но Краснитский обещал сказать Постоеву обо мне и передать мою просьбу прислать весточку.
И уже совсем недавно я получил от Игната Постоева еще одно письмецо:
«Помните, Сергей Александров (Постоев так и писал: Александров, и после горячих сожалений о том, что не удалось увидеться, продолжал), помните, Сергей Александров, как мы с вами талакали в часок бомбежки в землянке на Малой земле, а то и раньше — на «Красном Кавказе», талакали на крейсере, как хорошо быть на земле: тут и ковыль простой и вереск, белые анимоны, луковицы бесчисленного рода, ирис и тюльпаны… А маки уж, маки!.. Все торопится сосать из своих запасов, как те же суслики и мыши — лишь бы от знойного времени выдать свою красу перед небом и людьми.
Значит, трава, птички, небо, и прямо в лицо несет духом от тех трав: а то вдруг и обдаст тебя всего пылью, и как сладко от той пыли.
А там, то есть на корабле, на открытой палубе, конечно, страшновато, вот уже видишь, оторвались от стервятника бомбы и посыпались мелкой цепочкой на корабль по его курсу, и только славный наш незаменимый командир товарищ Ерошен-ко делает восемнадцатый кардинат, и бомбы, смотришь, раз, раз — ложатся в стороне справа по борту. Пыли нет, а зато осыпало брызгами. Все гудит. И в тебе самом все гудит. А? А теперя, дорогой Сергей Александров, все Стрелецкое море перед нами. Что ни день — то новый цвет, то розовый, то лиловый, то голубой. С утра уже поскорее бежишь посмотреть, какой цвет сегодня цветет. Ветерком обдаст, и вроде как бы сам цветком сделался. Это же все у нас научные травы. Какими были они за двести и за триста лет еще при Иване Грозном или Годунове, наука бережет их и изучает, а заодно — всяческая пчела, шмель и другая насекомая. Что уж землероек и мышат — что дождевых червей!
И той же весной, прислушайтесь только, что происходит: у стариков слезы стоят в глазах, когда в полночь соловьи заливаются и норовят один другого перепеть. А с рассветом исключительных цветов, необыкновенных цветов облака идут и идут. И не жди, будто из- за края облака — того и гляди — высыпят «хейнкеля» и «юнкерсы».
Вот когда бы вам приехать сюда, дорогой писатель Сергей Александров, старый фронтовой товарищ, это вам не бум-бум то справа по борту, то слева…»
Согласен, дорогой фронтовой товарищ, Игнат Игнатович Постоев! Обещаю твердо: приеду, непременно встретимся мы с тобою на этот раз в степи среди трав и птиц, под облаками, исполненными прозрачной мирной прелести.
Книга моряка
От людей, обычно избегающих шума и многолюдия, не один раз приходилось мне слышать признание в том, что есть, однако, редкие виды толпы как редкие виды растительного царства, не только не пугающие, но даже привлекающие — и это верно.
Я сам очень люблю жизнь в высоких многолюдных залах почтамтов, в музеях,
Необыкновенно интересно наблюдать многообразие сдержанных человеческих страстей, невольное и бессловесное выражение чувств перед произведением искусства или у стола, за которым пишется — распечатывается письмо. Как хорошеют лица! А то вдруг видишь — постигнуто сильное чувство — недоумение или радость. И даже горе, чужое горе в эту минуту, вызывая участие, быть может, не останется бесследным и для тебя.
Особенно интересна картина того, что следует считать истинно человеческой духовной дисциплиной — в залах бесшумных и чистых, обильно озаренных светом дня или, наоборот, таинственно осененных кроткими лампами под зеленым абажуром. Это — читальные залы библиотек. Тут повседневно совершается одно из обыкновенных чудес человеческой жизни — чудо книги.
Откуда-то из глубин, из далей книжных собраний и фондов приходит желанный томик. Покуда он не понадобился юноше, девушке, профессору или солдату, он сам, как пожизненный солдат многотысячной армии, стоит где-то на полке, показывая только свой корешок — мундир, грудь со старой медалью… Но вот по первому слову томик переходит в руки девушки с модной прической. И с какою неожиданной грациозной серьезностью темноволосая девушка тут же углубляется в книгу! Смотрите: беззвучный голос уже сообщает ей то, что она хочет услышать… И как радостно посмотреть эту тайную встречу книги с человеком!
Вот что приходит на ум.
Большое удовольствие испытываю не я один за этими столами в удобном читальном зале Севастопольской морской библиотеки. Прислушиваюсь к шелесту страниц под пальцами девушки, а то молодого капитан-лейтенанта в золоте погон, а то седого штатского, перед которым возвышается солидная стопа фолиантов. Кто он? Может быть, инженер-кораблестроитель, чудаковатый, каким был и его наставник знаменитый академик Крылов. А может быть, он просто капитан в отставке, один из защитников Севастополя, пенсионер, охотно рассказывающий внукам о давних годах восстановления Черноморского флота, о битвах с фашистами на Сапун-горе…
Удивительный город! Никогда Севастополь не перестанет вдохновлять: он сам — книга.
Уходят поколения людей. Сменяются поколения домов и строений, кораблей, вековых деревьев на Приморском бульваре. Стаптываются каменные ступени, называемые здесь по-морскому — трапами. Но только все сильнее ощущение святости этих камней, гражданской гордости, возбуждаемой хрониками и легендами.
С Севастополем всегда были думы всего парода. Ни в каком другом городе нашей страны не услышишь того, верьте мне, чем отдает эхо в старых севастопольских переулках, на его узких трапах, и это было всегда.
С этим городом всегда были думы всего народа. О нем, как о своем будущем, задумывались Толстой и Тургенев.
Севастополь признают отцом любимых образов Александра Грина, его фантастических городов — Зурбагана, Гельвью. На своих книгах, подаренных севастопольцам, их библиотеке, Константин Паустовский писал: «Любите, берегите свой город — любимый город Александра Грина… Севастопольской морской библиотеке от автора, мечтавшего с раннего детства быть моряком-черноморцем».
И не только Паустовский, Александр Малышкин, не только Леонид Соболев — каждый моряк, а тем паче черноморец, помнит каменные ступени, шелест этих садов, все голоса морской и портовой жизни в этом городе, каждое слово этой книги.
Немного хроники: в недавние годы больно было видеть разрушения войны, остающиеся на холмах среди новых пышных тяжеловесных строений. Не все и сейчас кажется мне безупречным в плане реконструкции. Архитектура — это не есть безудержное поглощение материалов, количество, вес, и она мстит за непонимание законов соразмерности. Мстит и история за пренебрежение к ней. Кажется, Гамзатов удачно сказал: тот, кто стреляет в прошлое из ружья, получит выстрел из пушки… Однако отлегло от сердца, когда однажды все мы увидели восстановительные работы над бывшим собором Святого Владимира, усыпальницей народных Героев — Лазарева, Корнилова, Нахимова, Истомина…