Парус плаваний и воспоминаний
Шрифт:
Золотыми крупными буквами записано многое. И это утверждение не есть пустое празднословие, потому что чуткая и чистая молодость, постигающая тайны и волшебство слов, и их сочетаний ради доброго дела, бывает только один раз, и сама заслуживает самых лучших слов. Говоря по-современному, именно тогда было запрограммировано наше будущее, современное. Потому и вспоминается тот дом, который для многих стал домом сердца. Хорошо, если можно сказать именно так.
Разум сочетается с познанием общего и высшего блага — добра. И на правильно избранных путях ты, друг мой, мой самый взыскательный собеседник, душа моя, всегда можешь остановиться для беседы, отдыха и размышлений в самом благословенном и благодарном из пристанищ — в своем же доме. Не было бы там только пусто, ибо «и дом и стол, на котором нет ничего, не дом и не стол, а лишь доски».
И как радостно, когда под парусом воспоминаний на ходу закипает волна и приносит тебя в дом, где не пусто.
Толя Луначарский
— Письмо допишу после боя — так обещал однажды Толя Луначарский, сын Анатолия Васильевича Луначарского, своей матери Анне Александровне.
Мало сказать, что Толя очень любил мать. Это не выразит меры того обожания, нужды в ней и веры в нее, с каким сын относился к матери. Одного этого было бы достаточно, чтобы с благодарностью и нежностью вспомнить милого светлого юного человека — то задумчивого, то порывистого, даже несколько несдержанного — Толю Луначарского. Говорить с ним о его любимых людях — о матери, о молодой его жене, Елене Ефимовне, о появившейся, можно сказать, у нас на глазах дочурке Анютке, о его друзьях, о литературе, о замечательном человеке, его отце) — всегда было удовольствием, той лучшей школой из школ, праздничной «воскресной» школой, какая иной раз счастливо приоткрывается перед нами.
О литературе, о мечтаниях молодых людей тридцатых годов мы с Толей, случалось, говорили именно в ту, невозвратную пору нашей молодости. Нам не очень мешала серьезная разница в летах. Литературные встречи в те годы всегда были и неравнодушными и дружелюбными, всегда было о чем поспорить, чему порадоваться, о чем помечтать. И Толя Луначарский, появляющийся на тех вечерах, вспоминается мне всегда с тяжелой пачкой книг под мышкой; и этот — в ту пору — совсем еще юноша, скромный, немного даже стеснительный, умевший внимательно слушать, начав говорить, удивительно быстро умел взять быка за рога, высказаться и хлестко и убедительно. Снова и снова юношеская горячность стремилась сказать: все, о чем я говорю, уже стало делом моей жизни и другого от меня не ждите. Правда и любовь — вот самое желанное! Всегда при этом чувствовалось, что он сам внимательно следит за собственной своей речью, чему-то учится. И теперь, когда перед нами открыты — хотя бы и немногие из сохранившихся — его письма и дневники, видно, что давнее впечатление было верно: Толя Луначарский всегда учился быть человеком. Он унаследовал от родителей и широкий взгляд, и верный вкус, и горячую веру в идеалы социалистической эры. Это, пожалуй, первое, что следует о нем сказать.
Милые, светлые тени! Милые и светлые воспоминания! Дорогие имена наших детей, внуков, младших друзей! Вот сын Эдуарда Багрицкого, Сева, которого я знал еще в корзине, заменявшей ему колыбель! Вот чистый задумчивый Никита Шкловский, сын Виктора Шкловского, мальчик, ставший артиллеристом, погибший на своей батарее буквально в последние дни войны, под последними залпами. Пусть они и совсем юнцы по сравнению с Толей Луначарским, которому было уже лет под тридцать, все равно — все они сверстники и ровесники доброй ратной славы, навсегда осенившей любимых героев романтических пьес и воспоминаний — Коган, Кульчицкий, Валя Литовский, в детстве сыгравший Пушкина-мальчика и погибший так же, как погибали его сверстники, вчерашние школьники…
Принято говорить о женской доле. Вкладывают в это выражение особый горький смысл. А разве нет мужской доли?! Доли солдата. Понимать сей долг, выстоять — разве это не доля мужчины?! В этом есть та же самая, такая же горькая отрада, какую в прежние времена придавало «бабьей доле» народное представление. Опасность и заманчивость отваги. Горе разлуки. Свирепость, беспощадность. Окоп, огонь и окрик, автомат и полевая сумка — все это вместо вчерашнего ранца с книгами, материнского взгляда, отцовского слова… Это ли не особенная доля!
Многие, многие из юношей и молодых мужей того поколения никогда не смогут сказать сами за себя, о себе — и мы должны сделать это за них.
Вот не договорил и Толя Луначарский, и он не дописал письма…
Точнее, ему удалось исполнить обещание, данное матери: упомянутое письмо было действительно дописано после боя, но вскоре после этого и в самом деле письма прекратились. Это случилось после того, как Луначарский участвовал в первой попытке высадить десант под Новороссийском… Но я помню встречи с ним также еще и в Севастополе в первые месяцы войны, где группировались тогда москвичи литераторы, призванные на Черноморский флот, — и сначала расскажу об этом.
Солнце светило, кричали петухи, веселил мирный звон известных своею древностью севастопольских трамваев, созревали виноградники, но уже при всем том не радостно, а как-то печально было смотреть с высоты каменных трапов на дальнюю синеву моря: все чаще великая беда напоминала о себе налетами с воздуха, жертвами на море, казалось бы еще безмятежном.
Бои шли на Днепре и вокруг Одессы, а только накануне в морском дозоре погиб дежурный катер: на полном ходу кораблик наскочил на мину. Не нашли ничего — только две-три плавающие бескозырки. Катером командовал лейтенант, с которым успел подружиться младший лейтенант Луначарский, состоявший тогда при штабе ОВРа (охрана водного района). В ту пору ОВР был самым активным соединением флота. Крейсеры и эсминцы ходили под Одессу, уходили туда под прикрытием конвоев транспорты с войсками и оружием; и тогда маленькие бойцы — катера и тральщики — неизменно опять сопровождали корабли высшего ранга. Назначение Луначарского в ОВР, конечно, было интереснейшим, многие из нас, прикомандированных к другим частям флота, а в большинстве — к редакции общефлотской газеты «Красный черноморец», охотно посещали базу ОВРа в Стрелецкой бухте, моряков-катерников.
Я застал-Луначарского за расклейкой стенгазеты. Этим не исчерпывались его обязанности. Он (как, впрочем, и многие из нас) был и газетчиком, и докладчиком по литературным и текущим политическим вопросам, и сотрудником «Красного черноморца», и корреспондентом московских изданий, и автором сценических клубных миниатюр, и собирателем флотского фольклора, и летописцем, и историком, и главное — при всем при том — писателем и поэтом с душою, обеспокоенной небывалыми впечатлениями войны.
В работах Луначарского, в его разнообразном амплуа была еще одна особенность, которой он придавал первостепенное значение. Он владел английским и поставил себе задачу — хорошо усвоить немецкий и другие языки. Именно в этом видел он свое предназначение, считал, что тут он может принести наибольшую пользу, и потому дорожил каждым свободным часом для усовершенствования в языках, как он сам говорил, работал «до одури».
Недавно прибыли в Севастополь английские офицеры-специалисты по магнитным устройствам, с их помощью оборудовались противоминной защитой корабли, была нужда в переводчиках, и знания Луначарского действительно оказались очень кстати.
— Здравствуйте, Луначарский! Ого, усики уже заметны?
— Здравствуйте, Бондарин! — не отрываясь от работы, отвечал он.
Было модно на флоте отпускать усы — и Толя решил последовать моде: подстриженные усики на сухощавом лице, высокий лоб, воротник кителя расстегнут, прядь темных волос спадает на лоб; темные, чаще всего задумчивые глаза сейчас очень печальны, и я догадываюсь о причине.
Он говорит:
— У вас в редакции (то есть в «Красном черноморце»), конечно, уже знают, что случилось в море… А знаете ли вы, что я должен был идти на катере?
Я этого не знал.
— Немного вы знаете, — улыбнулся Толя, — А знаете ли вы, что я каждый день пишу домой? Когда-то отец был в моих глазах человеком-солнцем, и тогда у меня было два солнца — отец и мать. Потом осталось одно. Мать осталась для меня всем: мое вдохновение, мужество, мое будущее! Вы знаете, что она не только любит детей — она ведь тоже писательница. Она трудится над великой книгой — книгой своей жизни. Ведь у них (то есть у Анны Александровны и Анатолия Васильевича) в их молодые годы был роман, достойный сопоставления с романом Герцена и Захарьиной… Но это так — между строк. Мать — женщина возвышенно-романтической революционной и безукоризненно правдивой жизни, такою должна быть и ее книга — такая же совершенная по своей силе правдолюбия. Никаких выдумок. Изобразить человека нашего времени! — ведь пока такой книги еще нет. Мы ее напишем. Написание жизни — ведь это самый интересный, самый нужный путь. Я напоминаю об этом матери в письмах каждый раз. Я и сам всегда думаю о такой книге. «Путешествие в свою жизнь», — что может быть интересней! Ведь то, что мы начинаем здесь, в Севастополе, видеть и понимать, все наше огненное время, раскрывает нас с вами перед людьми беспощадно в ракурсах неожиданных, и это ни в коем случае нельзя упускать. Меня они (мама и жена) спрашивают… Да, я забыл сказать вам, что теперь у меня опять два солнца. Этого вы, может быть, тоже еще не знаете. Вы не знаете, какой свет и тепло, какое солнышко молодости моя жена, Елена Ефимовна… Впрочем, зовите и вы ее Аленкой, как все. Аленка! Солнышко! У нее на личике монгольского склада необыкновенные небеснославянские глаза. И все в ней необыкновенное… Боже, удастся ли мне увидеть их так скоро, как мечтается!.. Знаете, может быть, и удастся! Намечается.
— Что намечается?
— Деловая командировка в Москву. С моими англичанами. Ведь жгучая мечта — это уже факт!..
Не скрою, что я позавидовал товарищу, его мечте. Но этакой удаче позавидовал бы каждый из нас, каждый хотел превращения задушевнейшей мечты в факт — тем более что не каждый из нас успел проститься со своей семьей: некоторые москвичи были зачислены в кадры здесь же в Севастополе, где группой работали по истории кораблей флота и где и настигла их война. Так случилось и со мной.