Пастернак – Цветаева – Рильке
Шрифт:
Однако ближе к концу в письме появляется неожиданные для влюбленного рассуждения:
«Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, – Вы. О как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче! … И все равно не изобразить прелести и утомительности труда, которым необходимо заработать Вас. Не как женщину, – не оскорбляйтесь, – это завоевывается именно маховым движеньем, слепо и невнимательно <…> О как меня на подлинник тянет. Как хочется жизни с Вами. И прежде всего той его (подлинника? – Е.З.) части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем» (ЦП, 95, 96).
К кому обращено это чувство? К возлюбленной – или к соратнице, «сестре» по поэзии? Чего в нем больше – любовной страсти или творческого соперничества? Не забудем, что Борис Леонидович судит о Цветаевой по ее стихам и письмам…
Пастернак на собственном опыте знал, какими личными драмами оплачивается творческий успех. В марте 1923 года он писал Марине Ивановне, касаясь своих отношений с женой:
«…полюбив, <я> не дал этому чувству расти, а женился, чтобы не было опять стихов и катастроф, чтобы не быть смешным, чтобы быть человеком, – и… я узнал чувства делимые, множественные, бренные и фрагментарные, не выражающиеся в стихах и их не знающие, но как бы наблюдающие человека и его сердце и их безмолвно обвиняющие. Надо ли говорить Вам, что я далеко не тот, чтобы легкомысленно над этими призраками чувств, дающими жизнь на земле не призракам, но живым детям, насмеяться за то только, что они не поют и не хватают за сердце своим одиноким, неделимым и бесследным богоподобьем, а смотрят, всматриваются и размножаются деленьем» (ЦП, 63).
И вот теперь Пастернак восхищается мужеством Цветаевой, которая, несмотря на семью, отваживается жить истинным, в его понимании, чувством и благодаря этому обогнала его в творчестве. «Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня!» (ЦП, 95) – восклицает он. Впрочем, в его словах нет зависти. Как два года назад Цветаева, он пропагандирует ее поэзию в России, пытается опубликовать подборку стихов, о чем и сообщает в конце письма.
А в это время Марину Ивановну почти полностью поглотили те самые «призраки чувств». Примирение с мужем обернулось нежданной беременностью. Она мечтает о сыне. О своих переживаниях Цветаева напишет Пастернаку летом и, возможно, осенью 1924 года. В набросках к осеннему письму (оригинал утрачен) жалуется, что друзья-мужчины не разделяют ее радости. Однако и теперь ее чувство к Пастернаку осталось неизменным. «Я назову его Борисом и этим втяну Вас в круг» (ЦП, 100), – пишет Цветаева о будущем сыне.
Пастернак молчал (неизвестно, впрочем, получал ли он вообще эти письма, вычлененные исследователями из черновых тетрадей). В следующий раз Марина Ивановна напишет ему 14 февраля 1925 года, ровно через две недели после рождения сына. В этом письме Цветаева – прежняя порывистая фантазерка, видящая сокровенный смысл обыденных вещей. Она подробно рассказывает о родах, сообщает, что по желанию Сергея Яковлевича (подчеркивает: не по требованию) мальчика назвали Георгием. А в конце рассказа прибавляет:
«Мой сын – Sonntagskind 15 , будет понимать речь зверей и птиц и открывать клады. Я себе его заказала» (ЦП, 104).
Так начинается творение нового мифа…
Ожидание ребенка привязало Марину Ивановну к семье. Возможно, именно сейчас она начала понимать чувства, связывающие Пастернака с женой и сыном. В том же письме она отмечает:
«Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобою счастлива!)» (ЦП, 105).
15
воскресный ребенок (нем.).
И признается:
«Я вся на Вы (даже с мужем, – Е.З.), а с Вами, с тобою это ты неудержимо рвется, мой большой брат.
Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама, без всякого уюта, как горы» (ЦП, 105).
Но тут же – отрезвляющее предчувствие невозможности совместной жизни:
«Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?
<…> Душу свою я сделала своим домом (maison roulante 16 ), но никогда дом – душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, душа – дома для меня немыслимость, именно не мыслю. Stranger here 17 » (ЦП, 105).
В следующем письме от 26 мая она подытожит:
«Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты – не потому, что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни – как из жил! Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь.
16
дом на колесах (фр.).
17
Чужая здесь (англ.).
<…>
А взрыв не значит поцелуй, взрыв – взгляд, то, что не длится. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать» (ЦП, 112).
В конце февральского письма Цветаева назначает новую дату встречи – 1 мая 1926 года. И просит:
«Борис, думай о мне и о нем (о сыне, – Е.З.), и благослови его издалека. И не ревнуй, потому что это не дитя услады» (ЦП, 107).
И, как заклинание, из письма в письмо повторяет фразу: «Посвящаю его тебе как божеству» (ЦП, 107, см. также 100 и 111).
Человеческие письма (июнь 1925 – март 1926)
Неизвестно, какое из писем, посланных с оказией, дошло до адресата в начале июня 1925 года. Волнения Марины Ивановны по поводу того, как Борис Леонидович отнесется к ее сыну, оказались напрасными. Ему, и так предельно благожелательному к людям, в это время было уж точно не до ревности к новорожденному. (Кажется, ревность как чувство собственности вообще не была ему присуща.)
В начале 20-х годов в России стремительно, буквально за несколько лет, растаял слой поклонников «высокого» искусства. Многие эмигрировали, а оставшимся, живущим на грани нищеты, из-за бытовых неурядиц и растущего политического давления было не до поэзии, погружающей в таинственные глубины мира и человеческого духа. (Сходные процессы, вызванные последствиями Первой мировой войны, развивались и в Европе.) Большинство молодежи восхищалось своими сверстниками, которые вслед за Маяковским воспевали новую власть, и хулиганскими выходками многочисленных «левых» групп.
Пастернак остро чувствовал, что дышит воздухом, «в котором поэзии нет и который на нее не отзывается» (ЦП, 130). Еще в 1923 году он пишет поэму «Высокая болезнь», в которой оплакивает уход кровно близкой ему среды и даже высказывает готовность вместе с ней «сойти со сцены» истории. Трудно сказать, к чему привели бы поэта эти размышления, если бы не семья и особенно маленький сын. Он пытается как-то приспособиться к новому времени, понять его. В этой ситуации, осложненной хроническим непониманием с женой, ему особенно дорога дружба Цветаевой, которая оказалась едва ли не единственным человеком, разделявшим его взгляды на поэзию.
Материальные затруднения, отсутствие постоянного заработка и связанная с этим невозможность спокойно творить доводила Пастернака до отчаяния. (Он не принадлежал к профессиональным стихотворцам, легко тиражирующим собственные достижения и превращающим в стихи любое мимолетное впечатление.) В один из таких моментов, в июле 1925 года, было написано ответное письмо.
«Мне горько за своих, страшно себя и стыдно мысли, что в чем-то таком, что составляет существо живого человека, я глубоко бездарен и жалок. <…> Вот завтра я поеду к жене и сыну (на дачу, – Е.З.). Как я им в глаза взгляну? Бедная девочка. Плохая я опора» (ЦП, 114, 116).