Пасторша
Шрифт:
Я так и сказала ей потом, после репетиции.
Тебя волнует только, чтобы все было хорошо и гладко, сказала я.
В ответ она смерила меня взглядом. Я помню движение, как она поворачивается ко мне с бутылкой вина в руке и смотрит на меня холодным, жестким взглядом. И чуть улыбается, приоткрывая зубы.
Да, ответила она, волнует. И замолчала. Она собиралась продолжить, но не стала.
И если получается хорошо, не так даже важно, насколько это по сути правда.
Так она сказала, отлично понимая, что задевает меня. Нарочно чтобы задеть и сказала, как мне показалось. Потому что речь ведь шла не об ее спектаклях или моей учебе, но обо всем вообще, о том, что мы делали, во что верили, о нас самих, наконец. Так что она знала, что делала. И безжалостно уложила меня на обе лопатки. А я барахталась, прижатая к полу, сучила лапками, трепыхалась, протестовала. Потому что для меня все устроено наоборот: то, в чем нет правды, не бывает хорошим.
А бывает каким? Я смотрела на Майю, на маску, прижатую к ее носу и рту, на аппарат, дышавший за нее. Как вывернулась наизнанку найденная ею правда, что в ней не осталось хорошего? Хотя она продолжала быть правдой, но такой мрачной и тяжелой, что придавила Майю, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть?
Девочка уехала в поселок, одна. Нанна об этом не знала. Наоборот, они договорились, что Майя вечером идет на репетицию, а оттуда домой, они пекут блины и смотрят передачу, которую обожает Лиллен, там две команды соревнуются в исполнении старых шлягеров. Они любят эту еженедельную программу, я однажды попала к ним, когда она шла, и Лиллен хохотала так, что все начали смеяться, и под конец мы все вчетвером катались от хохота.
Но к назначенному времени Майя не вернулась. Нанна с Лиллен посмотрели программу сами, потом Нанна уложила малышку. Майи все не было, и Нанна не находила себе места, взялась убираться в гостиной, поснимала со стен все картинки и фотографии.
Она иногда исчезает, рассказывала Нанна, я сама так делала в девятнадцать лет, это в порядке вещей, но она любит смотреть эту программу вместе с Лиллен, и мы говорили с утра об этом, условились.
В общем, я позвонила ее подружке по театру, и та сказала, что Нанны не было на репетиции. Тогда я созвонилась с ее начальником на работе, и выяснилось, что Майи не было сегодня и там.
Нанна говорила совершенно спокойно, словно вспоминала далекое прошлое или пересказывала историю, слышанную по радио или телевизору.
И вдруг ничего не стало, рассказывала Нанна.
Как будто я тону, а дна нет. Господи, как я испугалась, говорила она.
Не за себя, не за Майю, а просто. Было такое чувство, что, кроме страха, ничего нет, совсем ничего. И холод мертвенный пробрал. Я вылила воду, которой мыла пол, повесила на место фотографии и картинки, навела порядок. Села в машину и поехала. Я не думала про поселок, но куда ночью поедешь. Только туда.
Она помолчала, глядя в пол.
Вот, и я поехала в поселок. Еще издали было видно, что в доме кто-то есть, во всех окнах горел свет. Я подумала сперва, что в доме пожар. Машина, которую Майя иногда одалживает у товарища, стояла у дверей. Я вошла внутрь.
Я смотрела на Нанну, на распластанную Майю и думала о Лиллен, как она сейчас в детском садике сидит, наверно, за низеньким столом на маленьком стульчике, и болтает с другими детьми, и лепит что-нибудь из пластилина, и думала о той девушке, как она поднимается на стропила, и вспоминала ее маму, на кухне с противнем печения в руках, и ее папу, как он исчезает вдали с ружьем, перекинутым через плечо, и видела лежащую на боку собачку, белую на белом снегу, мертвую.
Кристиане не хватало глубины, но она сказала, что это я скольжу по поверхности. Что мне везет. Мне, у которой ничего нет. Где оно, мое везенье? Мы стояли с Кристианой в зале у нее в мастерской, и она выдувала слова как шарики, смотрела на них, показывала пальцем и смеялась.
— Лив, если одни не подходят, я беру другие, вот и всё, — так она сказала.
И тут я, надрываясь, упираясь, стала подтаскивать свои тяжелые как камни слова.
«А: Да, но Христос сказал, что пришел принести на землю не мир, но меч.
Я: Но Иисус говорил о духовном мече, то есть о Слове Божьем.
А: Петр поднял меч на врагов Иисуса.
Я: Но Иисус сказал, чтобы он возвратил меч в ножны, ибо все, взявшие меч, мечом и погибнут.
А: Потому что если б только один Петр взялся за меч, это ничему не помогло бы».
И тем вечером, видимо, словесный меч преобразился в настоящий, тяжелый, сияющий, разящий.
Он лег мне в руку, и я поразила им Кристиану. Я сделала выпад, продолжая писать, и вонзила меч в нее, я наносила удары, и в тумане, в том перелеске, кровь текла по прелым листьям, засыпанным гнилушками и сучьями, кровавый ручеек, булькавший среди больших деревьев.
О нет — это я лежала, поверженная, на спине на полу, а она нависла надо мной и замахнулась, она хотела размозжить мне голову бутылкой с вином, и тогда я заслонилась мечом, а она слишком близко придвинулась ко мне, с занесенной для удара рукой, и сама напоролась на меч.
— Ты не выносишь того, что больно, что ранит, — сказала я.
Это мои слова.
Ты не выносишь того, что больно, что ранит, тебе лишь бы все было распрекрасно. Но в мире полно вещей трудных, далеко не приятных. Их ты не желаешь касаться.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она. — Чего я не желаю касаться?
— Ничего, — ответила я. — За что ни возьмись. Спектаклей, которые докапывались бы до сути, ты ставить не хочешь, это слишком болезненно. Если я прихожу к тебе с сомнениями, расстроенная, ты не хочешь слушать, затушевываешь их, и всё. Ты не выносишь тяжести ни в чем.
Она сидела и смотрела на меня. Почему она ничего не ответила на обвинения? А только молча смотрела, холодно и бесстрастно? Я ждала, что она возразит. Говоря такое, я хотела остановить ее нападки на меня и думала, что, объяснившись, мы сблизимся и дальше будем держаться вместе и никогда не расстанемся. Мне хотелось расшевелить ее, подтолкнуть, чтобы она сделала шаг мне навстречу. Что-то ты все представляешь в слишком романтическом свете, да? Может, ты просто хотела ударить побольнее того, кто первым начал?
В общем, она не ответила. Сидела как каменная и ела меня глазами.
— Что тебя не оказалось рядом с родной дочерью, когда ты была ей нужна, что ты предала ее — признать это выше твоих сил, поэтому теперь, — сказала я, — когда спустя двадцать лет она сама нашла тебя, потому что нуждается в тебе, ты обвиняешь ее во всех грехах.
Так я сказала Кристиане, вернее, проорала ей в лицо, потому что она не желала слушать. Сидела как глухая. Я падала вниз, она не подхватила меня.
Она встала, распахнула дверь. И кивнула на нее, не говоря ни слова.
Вон.
Raus.
И я поднялась с ее матраса и пошла прочь, пересекла всю огромную комнату, вышла в коридор, потом за дверь. И пока я в темноте под дождем шла домой, вверх в горку, потом за угол, я все поняла. Стоя у окна в своей комнате и глядя на город, я понимала уже, что я набросилась на Кристиану не из-за ее дочери, а из-за себя самой. Это я нуждалась в ней, я лично.
Но что она нуждается во мне, это мне в голову не пришло.
Природа, фьорд за окном пасторского дома, переменчивый свет, огромное широкое небо. Все это сошлось, стянулось в одно, в тяжелый узел, неупорядоченный, бесформенный. Ни целостности, ни структуры, просто переплетение всего со всем, комок без воздуха, без контуров, без гармонии.