Пасьянс гиперборейцев(Фантастические повести и рассказы)
Шрифт:
Что и следовало ожидать. Было бы странно, если бы они не явились.
Во мне было пятьсот локтей вышины и сто локтей толщины. Портландский цемент делал меня монолитным. Дрожь предвкушения пробежала по моим стенам, в которых не было изъяна. Подобрались и напружинили мышцы, готовые к осаде башни.
Я усмехнулся и стал ждать.
Самое вкусное в капусте — кочерыжка.
Верхние листья обычно вялые, тонкие, почерневшие по краю, отделяются легко. За ними еще слой листьев и еще. Они пожестче и потолще, ломаются с сочным хрустом, скрипят. Растет на столе груда листьев. Из них можно приготовить множество вкусных вкусностей. Можно сделать голубцы, а можно пошинковать и потушить или пересыпать солью, придавить гнетом без жалости, а зимой… Да мало ли чего можно сделать!
Но кочерыжка!
Я обдирал себя как капустный кочан. Росла и росла на столе груда листьев. И каждый лист — я. Я-у-костра, я-в-темноте, я-на-каменных-плитах, я-бегущий-по-дороге и я-преграждающий-путь…
Был я, который написал: «У меня жена ведьма», и был я, который спросил: «А почему, собственно, ведьма?» А другой спросил: «Слушай, а какая она — Вероника?» и тогда все начали говорить наперебой, и каждый говорил о другой Веронике.
Я обдирал себя как капустный кочан и боялся: вдруг этот лист последний, а кочерыжки нет?
Я обдирал себя как капустный кочан и сомневался: вдруг Вероники, моей Вероники, вообще нет? Вдруг я ее выдумал?
Я обдирал себя как капустный кочан и ждал; сейчас, вот сейчас подойдет Вероника и скажет: «Хватит».
Но листья не кончаются, Вероника не подходит, а часы остановились без пяти пять. Чтобы как-то узнать время, я каждую минуту вручную передвигаю стрелки.
А если еще один листик содрать, а?
КОГДА ВЕРНЕШЬСЯ ДОМОЙ
Я езжу туда каждое лето. В отпуск.
Сначала восемь часов до Озерных Ключей, потом час на такси до тридцать шестого причала и еще час морем на «Комете».
Там безлюдные песчаные пляжи, не изуродованные буфетами и раздевалками, а после шторма вдоль кромки прибоя вырастает шевелящийся барьер буро-коричневых водорослей. Вначале живые и влажно скрипучие, они терпко пахнут солью и йодом, упруго поддаются под ногами, но потом под натиском солнца теряют глянцевый блеск, умирают, и море забирает их обратно. Однажды на берег выбросило дельфиненка — бесформенная серая тушка, — около него копошились два краба, оба уместились бы у меня на ладони. Когда я подошел ближе, они подняли вверх растопыренные клешни, но потом осознали смехотворность угрозы и боком ретировались в воду.
Там на рыхлой подушке тумана лежат над морем Корабельные острова, густо поросшие низкими, разлапистыми и кривыми от ветра деревьями. В тенистых сырых распадках там растет черемша и удивительно красивые грибы «оленьи рожки».
Там ждешь чуда. Оно было где-то совсем рядом, я чувствовал это. Нужно только вспомнить, найти утерянное, ведь почти дотянулся, держал в руках, почти знал и радовался — вот оно… Но молчат сопки, лишь с размеренностью метронома, уверенно и мощно накатывают на песок волны, да с тихим хрустом ломается под ногой папоротник.
Чуть приоткрывшаяся дверь в мир счастья.
Там все осталось, как было.
Потому и надеюсь.
Я там вырос.
Бывает так: стоит подумать о человеке — и он тут как тут, зримое подтверждение опережающей памяти.
Или так: думаешь, что забыл, старательно пытаешься забыть, вычеркнуть, потому что так проще, но мелькнет в толпе выгоревший чуб козырьком, чуть заметная полоска шрама на левой щеке, и сожмется вдруг сердце мгновенным узнаванием, и отвернешься раньше, чем успеешь сообразить, кто это.
Пока он медленно — господи, как медленно! — проходил по салону, я усердно изучал раскачивающуюся за иллюминатором причальную стенку.
Вверх — ржавые скобы, растрескавшаяся автомобильная покрышка на цепях; вниз — радужная пленка на поверхности воды, мусор.
Вверх — щербатый слизистый бетон; вниз — мятая сигаретная пачка, горлышко бутылки поплавком.
Вверх… вниз… Очень познавательно.
Вверх… Когда же он пройдет?!
Он сел позади меня. Напряженным до звона слухом я улавливал, как он устраивает что-то под сиденьем — рюкзак. Громыханье, звяканье, оглушительно зашелестела бумага.
Оглянуться бы украдкой, чтобы проверить себя, хотя в этом нет нужды: уже знал, что не ошибся, и он будет смотреть на меня в упор, не отводя глаз с пушистыми, как у его матери, ресницами.
На тихом ходу вышла из залива, проплыла справа Тигровая сопка и маяк, дизель взвыл, корма осела, а нос задрался кверху, «Комета» встала на крылья. Она срезала верхушки волн, и брызги, попадая на стекло иллюминатора, горизонтально ползли по нему, оставляя прозрачный след.
Все-таки не выдержал, обернулся. Он откинул спинку кресла и спал, накрыв лицо газетой.
Облегчение и разочарование, будто прыгнул очертя голову с немыслимой высоты — будь что будет! — и проснулся, подвиг откладывается.
Я не был готов к встрече, но подспудно ждал ее, хотел, как хочется сорвать корочку с раны, чтобы убедиться, что она заросла.
Или не рана, просто царапина? Извечная склонность преувеличивать собственные победы и поражения.
Десять, двенадцать лет назад?
Да, точно, двенадцать. Экая пропасть — двенадцать лет. А ведь помню. Не хочу, а помню.
Мы тогда окончили шестой класс, приоткрылась дверь в неизведанный и желанный мир.
Воспоминания детства спутываются в клубок, который потом распутываешь всю жизнь.
Наша обитая коричневым дерматином дверь. Около замка дерматин прорвался, и из дыры торчит клочок войлока. Если нажать на ручку и чуть потянуть вверх, дверь откроется бесшумно. Ставя ноги с носка на пятку, чтобы предательски не скрипнули половицы, я протиснулся в прихожую.
В лагере римлян тихо. Белеют в темноте ровные ряды палаток, дремлют у походных костров, накрывшись плащами, ветераны, готовые при малейшей опасности схватиться за меч. Но лазутчик осторожен и опытен, не звякнет умело пригнанный доспех, не хрустнет веточка под ногой. Могучим ударом оглушен один часовой, острый дакский меч нашел щель в доспехах другого. Путь свободен.
Голоса!
Я замираю на одной ноге, вжавшись спиной в стену.
— …по мне пусть хоть на шею ее повесит и так ходит, — это голос матери. — Срам какой, на улицу не выйдешь, на работу как на каторгу, каждая норовит в глаз ткнуть. Так бы и задушила своими руками, кошка облезлая, своего проворонила, так теперь на чужих вешаться… — Устав от обиды, мать говорила монотонно и тускло, ей отвечал другой голос, громкий и противный, как гвоздем по стеклу, — сестра матери тетя Люба.