Пелэм, или приключения джентльмена
Шрифт:
— Да как же, Диксон, или память мне совсем изменяет, или в прошлую пятницу я выдал тебе на овес сумму, равную четырем фунтам и скольким-то там шиллингам.
— Верно, сэр, но корова и куры страсть как много едят, да слепого Доббина кормим четыре раза в день, да фермер Джонсон всегда ставит свою лошадь к нам в конюшню, да миссис Клаттербак с дамами прошлый раз покормили осла, что впряжен был в наемный фаэтон, в котором они приехали. А ко всему еще крысы и мыши жрут его почем зря.
— Удивления достойно, — ответил Клаттербак, — как прожорливы эти паразиты; похоже, что они особенно яростно набросились на мое несчастное добро: напомни мне завтра, милый Диксон, чтобы я написал доктору Диссектолу.
— Слушаю, сэр. Да, кстати, чтоб не забыть… — Но тут очередное сообщение мистера Диксона было внезапно прервано появлением третьего лица, коим оказалась миссис Клаттербак.
— Как! Вы еще не одеты, мистер Клаттербак? Ну можно ли так копаться! А это еще что? Видано ли, чтобы так обращались с женщиной? Вы же вытерли бритву о мой ночной чепчик, ах вы, грязнуля, неряха…
— Тысячу раз прошу извинения, я вполне сознаю свою ошибку! — с какой-то нервной торопливостью прервал ее Клаттербак.
— Да уж действительно ошибку! — вскричала миссис Клаттербак резким, исступленным, злобным фальцетом, вполне приличествующим случаю. — Но ведь это в который раз, ей-богу же, сил никаких нет! Да что вы делаете, идиот несчастный! Вы же суете свои тощие ноги в рукава сюртука, вместо брюк!
— Правильно, милая женушка, глаза у вас видят лучше моих. И мои ноги, — вы верно сказали, что они тонковаты, — проникли туда, куда вовсе не следует. Но при всем том, Доротея, я не заслуживаю названия «идиот», которым вам угодно было меня наградить. Хотя мои скромные умственные способности нельзя считать недюжинными или выдающимися…
— Ну, а что же вы такое, по правде-то сказать, мистер Клаттербак? Только и делаете, что забиваете себе голову никому не нужной чепухой из своих книг. Скажите-ка мне лучше, как вам пришло в голову пригласить мистера Пелэма к обеду, когда вы прекрасно знали, что у нас решительно ничего нет, кроме рубленой баранины и яблочного пудинга? Так-то вы позорите свою супругу, сэр, после того как она снизошла до брака с вами?
— Правда, — терпеливо ответил Клаттербак, — я об этом совсем позабыл. Но мой друг придает грубым удовольствиям стола так же мало значения, как и я сам. Пир мудрой беседы — вот чего ищет он в кратком пребывании под нашим кровом!
— Пир бессмысленной ерунды, мистер Клаттербак! Ну кому еще придет в голову молоть такой вздор?
— К тому же, — продолжал хозяин дома, не обращая внимания на ее восклицание. — Имеется у нас и лакомство, да еще из самых изысканных, к которому он, равно, как и я сам, привержен, хоть это и не подобало бы философам. Я имею в виду устрицы, которые прислал нам добрый наш друг, доктор Суоллоухем.
— Да, что вы в самом деле, мистер Клаттербак! Мы с моей бедной мамочкой поужинали вчера этими устрицами. И она и моя сестра просто с голоду подыхают; но вам бы только набить себе брюхо, а что с нами будет, вам безразлично.
— Нет, нет, — ответил Клаттербак, — вы сами знаете, что обвинения ваши несправедливы, Доротея. Но я это только сейчас сообразил, — не лучше ли нам будет несколько понизить тон? Ведь нашего гостя (это обстоятельство до настоящего момента не приходило мне в голову) провели в соседнюю комнату, чтобы он мог вымыть руки, хотя они настолько чисты, что никакой надобности, на мой взгляд, в этом нет. Мне не хотелось бы, чтобы он вас услышал, Доротея, а то, по доброте сердечной, он, пожалуй, подумает, что я не так счастлив, как… как… он желал бы, чтобы я был.
— Боже мой, мистер Клаттербак!
Это были последние слова, какие я услышал. Слезы подступали к моим глазам, в горле стоял комок, когда, удрученный несчастной супружеской жизнью моего друга, я спустился в гостиную. Никого, кроме бледного племянника, там не было. Он с измученным видом склонялся над какой-то книгой. Я взял ее у него из рук и заглянул. Это был «Бентли о Фаларисе». Я еле удержался, чтобы не швырнуть ее в огонь. «Еще одна жертва!» — подумалось мне. О, проклятое английское воспитание!
Постепенно сошлись все: сперва мамаша и сестрица, потом Клаттербак и, наконец, обвешанная всякими дешевыми побрякушками супруга. Как ни был я искушен в искусстве volto sciolto, pensieri stretti, [753] редко притворство давалось мне с большим трудом, чем в этот раз. Однако мне помогла надежда на то, что я смогу облегчить положение друга. Лучший способ, решил я, добиться, чтобы жена стала его немного больше уважать, состоит в том, чтобы показать ей, как глубоко уважают его другие. Придя к такому заключению, я подсел к ней и сперва постарался завладеть ее вниманием, пустив в ход монету, которая именуется комплиментами и всегда сходит за настоящую, какой бы фальшивой ни была на самом деле. А затем я с глубочайшим почтением стал говорить о дарованиях и учености Клаттербака, распространяясь о всеобщем уважении к нему, о высоком мнении, которое все о нем имеют, о доброте его сердца, о его неподдельной скромности, о его непоколебимой честности, — словом, обо всем, что по моим представлениям, могло на нее подействовать. В особенности же подчеркивал я, какие хвалы расточает ему лорд такой-то и граф такой-то, и в конце концов заявил, что он, без сомнения, доживет до епископского сана. Красноречие мое возымело должный эффект. Пока шел обед, миссис Клаттербак проявляла к мужу исключительное внимание. Видимо, слова мои заставили ее увидеть все в ином свете и совершенно изменить свое отношение к супругу и повелителю. Кому не известна та бесспорная истина, что на своих родных и близких мы обычно глядим близорукими глазами и затуманенным взором и что единственные очки, через которые нам удается по-настоящему рассмотреть их достоинства и недостатки — мнение людей посторонних! Легко представить себе, что в обеде этом было немало смехотворного, что и слуга, и блюда, которые он подавал, и семейство, и сам хозяин представляли собой благодатнейший материал для наблюдателя нравов вроде Хогарта [754] и для карикатуриста вроде Бэнбери. [755] Но я не имел времени даже для легкой улыбки — так деятельно занят был выполнением своей задачи и так старательно отмечал все, что свидетельствовало о моем успехе. Ах, если вы пожелаете пустить своего сына по дипломатической части, покажите ему, как хорошо может дипломатия послужить доброму делу!
753
Веселое лицо, невеселые думы (итал.).
754
Хогарт, Уильям (1697–1764) — английский художник, создатель сатирических и морализирующих картин и гравюр, выполненных с большим знанием жизни и подлинным английским юмором. Бульвер создал образ Клаттербака «в манере Хогарта» и сам подчеркивает сознательность этого приема.
755
Бэнбери, Генри Уильям (1750–1811) — английский художник и карикатурист, рисовал преимущественно карандашом и мелом и отдавал гравировать свои картины. Его произведения выполнены главным образом в бурлескной манере.
Когда женщины удалились, мы подсели поближе друг к другу. Я положил свои часы на стол, убедился, взглянув в окно, что день склоняется к вечеру, и сказал:
— Давай как можно лучше используем оставшееся время. Я смогу задержаться у тебя еще на полчаса — не больше.
— Ну, а как, друг мой, — сказал Клаттербак, — узнаем мы способ наилучшим образом использовать время? Делим ли мы его на большие отрезки или разрываем на мелкие клочки повседневной жизни — в этом-то и состоит величайшая загадка нашего бытия. Был ли когда-либо человек, который (прости меня за педантизм, но я один раз прибегну к греческому слову), изучая эту труднейшую из наук, мог бы по праву воскликнуть: «Эврика!» [756]
756
«Эврика!» (греч.) — «Я нашел!» — восклицание Архимеда, когда он открыл закон гидростатики, носящий его имя.
— Помилуй, — возразил я, — не тебе, ученейшему знатоку классиков, всеми уважаемому мужу науки, не ведающему, что такое часы праздности, задавать подобный вопрос!
— Дружеские чувства заставляют тебя, при всей твоей проницательности, судить обо мне слишком лестно, — ответил неизменно скромный Клаттербак. — Правда, на долю мою выпало возделывать поля истины, завещанные нам мудрецами древности, и я бесконечно благодарен за то, что мне предоставлен для этого дела полный досуг и никто не посягает на мою независимость — ведь это величайшие блага для души миролюбивой и погруженной в размышления. И все же порою меня берут сомнения — мудро ли я поступаю, предаваясь исключительно этим занятиям. Когда лихорадочно дрожащей рукою отодвигаю я в сторону книги, над которыми просидел без сна до рассвета, и бросаюсь на ложе, где часто тоже не могу заснуть от недугов и болей, терзающих мою слабую и жалкую плоть, мною иногда овладевает желание приобрести здоровье и силу крестьянина даже ценою обмена моих бесполезных и несовершенных знаний на невежество, которое вполне удовлетворено своим малым мирком, ибо оно и понятия не имеет об окружающем его беспредельном мире. Однако ж, дорогой мой и уважаемый друг, произведения древних авторов дышат философией благородной и умиротворяющей, которая должна была бы внушить мне лучшее расположение духа. Отвлекаясь от возвышенных, хотя и вызывающих некоторую меланхолию творений изящного и чувствительного Цицерона, я действительно испытываю минутное удовлетворение моими занятиями и радость даже от незначительных успехов, коими бываю вознагражден. Но мгновения эти — скоропроходящи, и тщеславное чувство, порожденное ими, заслуживает самого сурового осуждения. Меня, милый Пелэм, последнее время сильно огорчает одно обстоятельство: проявляя по свойственному нашей университетской науке и, быть может, излишне педантическому обыкновению особенное внимание к деталям и мелочам в произведениях классиков, я теперь часто теряю способность оценить красоту и возвышенность их общего смысла. Более того: от хитроумного истолкования какого-нибудь искаженного места я получаю гораздо больше наслаждения, чем от красот стиля и от мыслей, составляющих содержание вещи: выпрямляя изогнувшийся гвоздь в винной бочке, я даю испариться вину. Однако мне удается с этим кое-как примириться, когда я думаю о том, что такое же злосчастье постигало и великого Порсона [757] и утонченного Парра — мужей науки, объединить себя с которыми в одной фразе я не решаюсь без величайшего смущения.
757
Порсон, Ричард (1759–1808) — английский ученый, специалист по древнегреческой филологии.
— Друг мой, — сказал я, — не хочу оскорблять твоей скромности или выражать сомнения в целесообразности твоих занятий. Но разве тебе самому не приходило в голову, что именно теперь, пока ты еще молод и ум твой в полной силе, было бы и для тебя самого и для твоих ближних гораздо лучше, если бы ты применил свои способности и прилежание к чему-либо более возвышенному и полезному, чем, например, тот труд, с которым ты разрешил мне ознакомиться у себя в кабинете? И еще одно: для человека, старающегося усовершенствовать свой дух, важно прежде всего укрепить телесные силы; не разумнее ли было бы умерить на время твое увлечение книгами, подышать свежим воздухом — несколько выпрямить лук, ослабив тетиву, и поделиться с людьми — письменно или в беседах — плодами твоих многолетних усердных трудов? Переезжай если не в город, то хотя бы поближе к городу. При достаточно разумном использовании того, что ты получаешь от прихода, для тебя это не представит затруднений. Оставь свои книги на полках, паству передай своему помощнику и… — Но ты покачиваешь головой, ты недоволен моими словами?