Переписка из двух углов Империи
Шрифт:
Итак, не гражданские принципы и не иная мораль побудили Эйдельмана взяться за перо, а "привычка ...> соваться в любую дырку". Возражать невозможно (это понял и Натан Яковлевич), но нельзя опять-таки не отметить: Астафьев и здесь не говорит по существу, не упоминает на этот раз даже о губителях России. "Конкретные высказывания", о которых просит корреспондент французской газеты, представляют собой набор антисемитских штампов, а на вопрос о его собственном конкретном отношении к евреям Астафьев расплывчато отвечает, что и среди них встречаются, мол, неплохие люди. "...Я получил от евреев очень много хороших писем, с отчитыванием этого Эйдельмана..." И еще один неотразимый аргумент: был, оказывается, и у самого Астафьева друг в Москве - "еврей, но бывший солдат, правда, так сказать, он сейчас на пенсии". И еще один друг - в Перми, который "знает, кстати говоря, об этой переписке, и он это игнорировал совершенно"26 .
"Даугаву" бранили на чем свет стоит, всячески избегая при этом касаться щекотливой сути. "Во имя чего" - вопрошала "Литературная газета" опубликована личная переписка Виктора Астафьева и Натана Эйдельмана?27 Этот аргумент (письма-то, мол, совершенно частные, как же можно?!) был и остается довольно ходким, причем прибегать к нему стали еще до появления переписки в "Даугаве". "Что бы сделал, скажем, Генрих Бёлль, - негодовал, кивая на цивилизованную Европу, критик В. Бондаренко, - если бы некто пустил по всему свету его личные письма (да еще и общественного содержания)? Очевидно, подал бы в суд и добился не только огромной денежной компенсации за подрыв своей репутации, но и судебного приговора преступившим закон.
Н. Эйдельман запустил по всему свету свою переписку с
В. Астафьевым, нанесшую определенный нравственный урон известному писателю. Как прореагировали на это наши псевдоинтеллигенты? Слышал от некоторых московских снобов, мол, после таких писем Астафьеву руки нельзя подавать. Почему - Астафьеву? Даже если им изрекалась бы одна хула, а письма Эйдельмана были бы выдержаны в самом безупречном духе, с каких пор стало принято в интеллигентном обществе обнародовать чужие частные письма?"28 Состоявшаяся в СССР публикация вновь возбудила правовое чувство. За попранную законность вступился даже известный критик А. Архангельский, заявивший, что публикация в "Даугаве" - "вызов всем нравственным нормам, здравому смыслу и культуре"29 .
Довод, казалось бы, неумолимый: да, действительно, нельзя с точки зрения как юридической, так и моральной, публиковать письма без согласия авторов или их наследников. В связи с Перепиской, правда, на это обстоятельство чаще ссылаются астафьевские сторонники - аргумент-то ведь безошибочный! Думается, что и редакция рижского (как и мюнхенского) журнала тоже имела некоторое представление об авторском праве. Другое дело, что публикация пришлась на время, когда рушились устои советской Империи и многие правовые и даже моральные нормы казались в тот исторический час не столь безусловными, как несколько лет назад. Общественная важность темы, поднятой в Переписке, перевешивала для редакции "Даугавы" более частный хотя, бесспорно, важнейший!
– вопрос о правах. История, увы, нередко разъединяет мораль и право, особенно в "судьбоносные" времена.
К сказанному добавим: в Переписке нет абсолютно ничего личного. Оба корреспондента - известные люди, никогда друг друга в глаза не видели, и суждения, коими они обмениваются, касаются отнюдь не интимных сторон их жизни. Упрек Астафьеву, сформулированный Эйдельманом, затрагивает в нашей стране любого, кто ощущает себя ее гражданином, и будь на дворе не 1986, а, скажем, 1993 год, подобное письмо появилось бы, скорее всего, как открытое на страницах одной из московских газет, а его автору не пришлось бы утруждать себя разысканиями почтового адреса (что, как мы видели, особенно возмутило писателя).
Словно ощущая необходимость легитимизировать публикацию в "Даугаве", дочь Н. Я. Эйдельмана откликнулась на это событие короткой заметкой в московской газете. Напомнив о необходимости соблюдать "права", она тем не менее недвусмысленно заявила: "В принципе я ничего не имею против появления в печати этой и раньше широко известной переписки"30 .
На этом не кончилось. Неугомонная "Даугава" еще раз вернулась к Переписке в конце того же, 1990 года, напечатав интервью на больную тему с поэтом Давидом Самойловым, пытавшимся объяснить (отчасти оправдать) астафьевский антисемитизм: писатель, по его мнению, выразил самочувствие русской нации, "и против этого самочувствия возразить нельзя"31 .
"В Астафьеве, - говорил своему собеседнику Д. Самойлов, - сильна боль за Россию ...> Эта боль искренняя, и боль, требующая выхода. Астафьевское ребяческое, неисторическое, непосредственное мышление хочет искать причин боли вовне: в бедах России, считает Астафьев, виноваты инородцы и интеллигенты"32 .
Правильно. Можно даже признать, что в действиях Астафьева есть своя особая логика, и никакие разумные, с опорой на Карамзина и Герцена, доводы Эйдельмана никогда и ни в чем не поколебали бы Астафьева, мыслящего совершенно иначе: "нутром". Напиши Натан Яковлевич и в десять раз убедительней - письмо его все равно не достигло бы своей цели. Но не одна астафьевская эмоциональность причина тому, что затеянная Эйдельманом Переписка была изначально обречена на неудачу. Астафьев и Эйдельман, два родившихся в России писателя, для которых русский был родным языком, принадлежали, в сущности, к разным культурам и говорили на разных языках. Авторы писем, столь взбудораживших в то время Империю, находились по разным ее углам - не только географически, но и духовно. Они были антагонистами по внутреннему своему складу, воспитанию и мышлению, и понять друг друга им не удалось бы ни при какой погоде.
Эту противоположность двух типов сознания уловил, кажется, и Д. Самойлов, которой осуждал не только Астафьева, но и Натана Эйдельмана, называя его программу, как и астафьевскую, "отрицательной", и искал обращаясь к российской истории - некую "третью точку зрения", с которой "Астафьев не выглядит столь чудовищно, а Эйдельман столь правым ...> Письмо Эйдельмана принимаю я умственно, но почему-то не принимаю эмоционально. И наоборот "33.
* * *
В отличие от Давида Самойлова, мы не принимаем точки зрения Астафьева ни эмоционально, ни умственно. И должны без обиняков повторить горькую истину: замечательный русский писатель Виктор Астафьев тяжело и, как выяснится, неизлечимо страдал ксенофобией. Впрочем, такая формулировка требует существенных уточнений - в свете дальнейших событий.
Астафьев умер в 2001 году, пережив Эйдельмана на двенадцать лет, то есть на целую эпоху, которая, как бы ее ни называть ("переходной", "ельцинской" или "реформенной"), оказалась для нашей страны великим очистительным потрясением. Империя рухнула. Людям, выросшим и воспитанным в советскую эпоху, пришлось избавляться от представлений и предрассудков, глубоко въевшихся в ум и душу; это приводило нередко к трудным, а то и тяжелейшим нравственным коллизиям.
То, что произошло в 1990-е годы с Астафьевым, примечательно во многих отношениях. Писатель-прозаик, еще недавно причисленный к "деревенщикам", превратился в заметного публициста и общественного деятеля. Количество статей, интервью, писем в редакцию и других публичных выступлений Астафьева за эти годы - воистину огромно. Писатель и человек Астафьев сделал свой выбор. Правда, не сразу - еще в 1989 году мы видим его фамилию под антиогоньковским "Письмом семи"34 . Окончательный перелом произошел, по всей видимости, в 1991 году. Астафьев решительно осудил (в телеинтервью) памятное "Слово к народу" - идейную предпосылку августовского путча. Любопытно, что в заголовке одной из статей, направленных в то время против Астафьева, стояли слова из его письма к Эйдельману; они бумерангом вернулись к писателю35 .
Бесповоротно разойдясь во взглядах с былыми соратниками по "деревенской" теме (В. Белов, В. Распутин и др.), Астафьев приветствовал со свойственной ему страстностью - новое время, слом тоталитарной машины. В напряженной политической схватке 1990-х годов между парламентом и президентом неизменно поддерживал последнего. Решительно вы-ступил против "большевистской нечисти" в 1993 году36 . Общественная позиция определила астафьевский вектор и в российском литературно-журнальном мире: порвав с "патриотическим" "Нашим современником", он становится автором "Нового мира" и "Знамени".
Основная тема Астафьева в 1990-е годы - война. Одно за другим появляются его новые произведения - роман "Прокляты и убиты" (1994), повесть "Так хочется жить" (1995), роман "Веселый солдат" (1998), - и каждое из них вызывает взволнованные читательские отклики. Естественно, как никто другой в нашей литературе, Астафьев показал войну, какой она была, - без лжи и прикрас. Память о том, что он видел и пережил на войне, никогда не переставала терзать писателя, и его военные рассказы и повести, написанные еще в 1960-1970-е годы, заметно выделялись на общем фоне советской "военной прозы". Ненавидевший войну как противоестественное для человека состояние, Астафьев уже в то время требовал, вызывая нарекания официальной критики, правды о том, что происходило в 1941-1945 годах (статьи "Нет, алмазы на дороге не валяются", 1962; "Там в окопах. Воспоминания солдата", 1985; и др.). Война была для него великой бедой, обернувшейся не победой, а трагедией. Его искренняя глубокая боль, правдивость, умение сострадать и любить - все это преломилось в его военных произведениях. "...Он сказал о войне, как никто не говорил",- Эйдельман отметил это, обращаясь к Астафьеву, еще в 1986 году.