Пересечения
Шрифт:
…Болдов оглядел вездеход, лица товарищей и прокричал сквозь вой двигателя:
— Ничего не забыли? Уезжаем.
С трудом повернулся, механически отмечая сгустившийся над тундрой туман, сквозь который едва виднелась ближайшая опора. Прихлопывая дверку, отгораживаясь от лютого холода, Болдов упал на сиденье, пристраиваясь левым боком к кожуху двигателя, кивнул Лобачеву:
— Трогаем, Федя!
Лобачев мягко повел рычагом, увеличил обороты мотора, и машина сдвинулась с места, тяжелая, неповоротливая. Залязгали траки на гусеницах, опора ЛЭП за ветровым стеклом шевельнулась, стала отодвигаться в сторону. Вездеход развернулся на месте и рванулся вперед, ударяясь гусеницами о замороженную землю. Затряслись люди в чреве металлического чудовища, медленно движущегося на юг, к теплу человеческих жилищ, к теплому гаражу. На юг, туда, где дом, теплый уют, пахучий мир свежего хлеба, чистых одежд, детских щек, женских ласковых рук. А вокруг стояла мертвая пустая страна, ни зверя, ни птицы, ни человека, лишь мороз и снег, лед и безжизненные просторы, разбегающиеся во все стороны к заснеженным, блестящим под солнцем пирамидкам горных хребтов.
В салоне быстро становилось тепло, и, несмотря на безжалостные толчки и удары, электромонтеры стали проваливаться в дрему. На пол салона полетели ватные матрацы, люди в полушубках и унтах оказались на них, отключаясь от забот двухдневной мучительной тряски, от напряженной работы, когда вручную в жгучую стужу пришлось выбивать котлован, устанавливать пасынок, крепить к нему сломанную стойку.
Была суббота. В далеком Знаменитове жена и дочь Пшеничного пекли пирожки с голубикой — любимые папины пирожки. Жена Болдова Людмила дорабатывала дневную смену у щита управления ОДС, разговаривала по телефону с дочерью.
— Ты сначала вымой полы, потом пойдешь в кино… Потом мне не надо… Закончили работу… Откуда знаю? Позвонили они с линии, наряд закрывали… Да!
В балке Орловых за перемерзшей речкой и за покрытыми мохнатым инеем конструкциями подстанции Заречной стоял сигаретный и водочный угар. Десятилетняя девочка, неряшливо и убого одетая, с новым портфелем в руке подошла к балку, постояла у входа, прислушиваясь к бубнящим чужим голосам, оглянулась украдкой и пошла не торопясь по тропинке, убегающей в морозный туман. Она отошла от своего дома недалеко, но он уже скрылся за белой пеленой, и девочка нерешительно остановилась. Ей некуда было идти.
Девочка сошла с тропинки, присела на короб теплотрассы, прикрывая мерзнущие ноги полами пальто, стала дышать на худые дырявые варежки. Новый портфель стоял рядом, и девочка с горечью подумала о том, что отец снова уехал, хотя обещал остаться дома. Он обещал купить пальто и варежки, через несколько дней получка. Если мама опять не залезет в долги. Всякий раз она что-то прожигает, портит, когда хозяйничает сама. И эти дядьки и тетки, эти страшные люди…
Девочка сжалась, иней покрыл ей брови и ресницы, лег нитями на щеки, забелил пальто на спине, на воротнике, у запястьев. Мороз входил в легкие, было больно дышать. Девочка не думала, что может погибнуть. Ей было очень холодно, холодно до боли.
В квартире Царапина сидели женщины, и шел у них разговор о мужьях вообще и о Валерке в частности. Было высказано дельное предложение: после того, как хозяин вернется, предъявить ему ультиматум: или жена, или Охламон. Ну что это — дом псиной провонял.
— А ты пробовала его помыть? — негромко спросила до сих пор молчавшая соседка, самая молодая из собравшихся, мать-одиночка.
— Валерку?
— Да нет же. Охламона.
— А на кой ляд мне это надо? Дите не завела, так буду с псюгой возиться. Да он меня еще и погрызет.
— А ты отдай их обоих мне, а? Станет у тебя в доме приятней, и Валерка станет золотым, и Охламон как роза станет пахнуть. Отдавай? Я ему еще и ребеночка рожу, Валерке.
Все оторопело глядели на соседку, не понимая, шутит она или всерьез предлагает.
— Скажешь такое… — сказала Валеркина жена растерянно.
Сын Лехи Шабалина Сашка решил после школы зайти к другу поглядеть на игрушечный танк, радиоуправляемый, на батарейках, башня поворачивается, и — «чшш! чшш!» — пушка выстреливает огоньком-вспышкой. Сашка забыл, что обещал прийти пораньше, понянчить младшего братишку, пока мать пробежит по магазинам. Забыл, как мать предупредила: «Смотри, не будет тебя вовремя, пойду искать, в такой мороз и замерзнуть немудрено». Вообще-то Сашка помнил, решил одним глазком глянуть на танк и мчаться домой. Но у приятеля никого из старших дома не оказалось, и Сашка, сбросив пальто и валенки, заигрался, позабыв обо всем на свете, а хозяин танка с удовольствием позволял забавляться своей игрушкой самому сильному в их классе, Сашке Шабале.
Сукманюк отправил свою жену с сыном-дошкольником в Симферополь, к старикам. Мальчик хандрил, обсыпало его диатезом без солнца и витаминов, и они с женой решили наплевать на деньги, которые собирали на кооперативную квартиру. Нужно было спасать малыша. Комнатка в Знаменитово, в длинном бараке на окраине поселка, пропиталась затхлостью, нежилым духом. Не чувствовалось в ней женской руки, женского присутствия. И не очень рвался в Знаменитово Сукманюк, разве что мечтал в баньку сходить, попариться, отогреться да полежать в чистой постели с хорошей книжкой в руках.
Сыну Лобачева исполнилось двадцать три года. Парень отслужил в армии, возвратился в Знаменитово и стал работать водителем на автобазе, ходить в рейсы по зимникам — на Дерзкий, на Маралиху, на Ближний. Любил технику, в отца пошел. И когда Федор Иванович трогал ГТТ в сторону Шестнадцатого угла, младший Лобачев шел со своим «Уральцем» третьим к колонне, движущейся с интервалами метров в триста с Красавкина на Знаменитово, и солнце, заходя где-то за спинами водителей, освещало горбатые хребтины сопок и густую снежную пыль, взбитую колесами машин.
ГТТ монотонно двигался полчаса, сорок минут, час. Лобачев мельком увидел на опоре номер 360 — и остался доволен. Шли хорошо. Тряско, конечно, вон как мотает Болдова. Разморило всех, даже Охламон спит. Один Болдов еще держится. Правда, не очень уснешь в переднем кресле: физиономию испортишь, если швырнет на стекло. Людка не признает мужа, спросит: кого ты мне привез, Федор Иванович? Впрочем, по носу узнает. Лобачев думал о чем придется, а глаза его цепко выхватывали в сером пространстве колею, руки двигали рычаги, придерживая то правый, то левый фрикцион, и душа у Федора Ивановича радовалась легкости, с какой машина двигалась вдоль ЛЭП. «Давай, давай, родимая, скоро передышка. Я тебя подшаманю в Знаменитове, переберу по винтику. Постукиваешь ты слегка, да еще в очень серьезном месте, я слышу. Но надо ехать. Потерпи. Мне прямо больно за тебя. Но ты давай, помогай, поднатужься, я тебя и так жалею».
Вездеход выскочил на чистое, без тумана, пространство и загрохотал по склону сопки. Поддав газу, отчего вездеход побежал-покатился еще резвее, Лобачев протянул руку за очками, потому что солнце, закатываясь за сопку, било снизу по глазам нестерпимым алым лучом, хотел взять свои очки, да так и застыл с протянутой рукой, настороженно вслушиваясь в резкий посторонний звук. Нога автоматически сбросила обороты, рука выключила скорость. Машина прошла несколько метров и остановилась. Лобачев с помертвевшим лицом слушал слабые глухие удары где-то в глубине дизеля.
— Что, Федя? — Болдов приподнялся, ложась животом на горячий кожух и выражая всем своим видом спокойный интерес, хоть, глаза у него были сонные, красные.
— Стучит, — ответил хрипло Лобачев и прокашлялся.
— Да хрен с ним, пусть стучит, что же ты сделаешь? Погнали на Шестнадцатый, там будем думать.
Хорошо, если доберемся, сказал сам себе Лобачев. А если я запорю движок намертво, и встанем мы здесь, ни деревца, ни кустика. До Маралихи — тридцать, до Шестнадцатого — сорок кэмэ. Что делать будем?