Переселение. Том 2
Шрифт:
И, даже не взглянув на Варвару, вышел.
Варвара молчала и не стала задерживать ни Анну, ни Юрата. Бросила только, что Петра в трактире нет, ушел, как всегда, поостыть. Вернется как ни в чем не бывало. Ребенок! Сущий ребенок!
Но если он ребенок, то она нет. Она решила, как и Кумрия, уйти от мужа и вернуться к отцу.
Юрата это настолько поразило, что он на мгновение обомлел, потом, махнув рукой, выбежал из комнаты. И, вероятно, чтобы выразить свое мнение о женщинах и браке, хлопнул дверью так, что все кругом задрожало.
Анна же бросилась успокаивать Варвару. Со слезами на глазах она говорила, что буря, поднявшаяся так внезапно в их семье, скоро пройдет, как летняя гроза в Темишваре, когда только попусту сверкают молнии и грохочет гром.
Варвара, усевшись на свою кровать, спокойно ее выслушала.
— Ты, Анна, — сказала она, — сильно ошибаешься. Я решила уехать, лучше мне вернуться к отцу, чем ждать, чтобы Петр меня когда-нибудь ночью убил, как какую потаскуху. Напрасно я пыталась урезонить мужа, ночи напролет, до самой зари, уверяла, что ему не в чем меня упрекнуть, что я ничем не нарушила супружеской верности. А он знай одно твердит: мы несчастны с тобой и не созданы друг для друга!
Анна была потрясена, когда Варвара добавила:
— Впрочем, это правда, в замужестве я не нашла настоящего счастья. Нет у нас счастья!
А когда Анна в отчаянии спросила, в своем ли она уме, Варвара, заплакав, сказала:
— И не удивительно, что у нас не было настоящего счастья. Петр еще ребенок. Ненавидит меня за то, что я не родила. Правду сказать, и я его больше не люблю по той же причине. Мне скучно с ним, одно слово, за сопливого мальчишку меня выдали!
А когда Анна принялась убеждать ее не говорить так, Варвара со странной улыбкой заметила, что за Петра ее просватали и любили они друг друга очень недолго. За этого молодого, красивого офицера она вышла, не представляя себе, что такое супружество. И даже на брачное ложе взяла с собой куклу. А после брачной ночи, когда муж проснулся, она шила кукле новое платье. Петр и милый, и красивый, но не это нужно женщине. Женщине нужна любовь, а он не знает любви. Для него это игра.
И когда Анна стала ее уговаривать, что надо образумиться, Варвара с грустной улыбкой сказала: трудно объяснить то, что с ней произошло. Ведь за Петра она вышла очертя голову просто потому, что выдавали замуж за Павла ее бедную родственницу.
И эта родственница, не стыдясь, с упоением рассказывала, как она счастлива и как любит Павла. Петр вот уже сколько времени упрекает ее каждую ночь, что она-де пустовка. Не может же она ему сказать, что вовсе и не хочет от него ребенка. Он мальчишка. Лежит в ее объятиях как ребенок. Ей хочется видеть своим мужем серьезного, взрослого мужчину, который бы ее любил по-настоящему. А Петр что? Она, устав после любовных объятий, еле переводит дух в постели, а он вспрыгнет на стол, сядет и смеется. Воробьи они, что ли? Ей-богу, ей иногда кажется, что он и любит ее как воробьиху. И порыв страсти у него воробьиный. Потому у нее и детей нет.
— Замолчи! — крикнула Анна.
— А сейчас, — продолжала Варвара, — стал подозревать меня в том, что я к Павлу неравнодушна. Я ему твержу, что он сошел с ума, что стыдно говорить такие вещи жене, что я к Павлу ничего, кроме родственных чувств, не питаю, но все впустую. Запретил мне обнимать или целовать Павла. «Убью, говорит, если увижу еще раз, что ты этому каланче на шею вешаешься!» Ребенок, сущий ребенок! А когда я сейчас выбежала за ним, он все свое талдычил: «Пустовка, пустовка, пустовка». Не хочу больше терпеть.
Анна заклинала ее никому об этом даже не заикаться, но Варвара сказала, что молчать не намерена и что уедет к отцу. И потом добавила как бы между прочим:
— Если бы меня выдали за Павла, я уверена, у нас давно были бы дети.
Бедная Анна, услыхав это, ахнула и отпрянула в сторону.
Но Варвара заплакала, и Анна снова перекрестилась и тоже заплакала.
Согласно акту караульного офицера в Темишваре, капитан русской армии Павел Исакович был принят Энгельсгофеном в воскресенье 28 августа 1752 года.
Он вошел к коменданту утром, а вышел от него, когда колокольный звон уже смолк. Что сказал Павел этому важному вельможе, которого сербские офицеры в Темишваре и Варадине почитали отцом родным, и что этот важный вельможа сказал достойному Исаковичу, для его родичей навсегда осталось тайной.
Павел слыл среди Исаковичей человеком неразговорчивым, даже молчуном. Чего, мол, распространяться да разглагольствовать о том, что все и так знают? Зачем, мол, вспоминать о том, что уже миновало? Все мы смертны, все покинем этот мир, кто раньше, кто позже, и поэтому то, что прошло, теряет всякий смысл. Словно его и не было.
А уж слова вовсе никакой цены не имеют.
Однако уже в России братья как-то навалились на Павла у него дома, в Бахмутском уезде, и упросили рассказать о своей последней встрече с фельдмаршал-лейтенантом.
Аудиенция состоялась не на квартире Энгельсгофена, а в штабе корпуса, на главной площади Темишвара, где стояло изваяние святой Троицы. Какое-то время он ждал в приемной в окружении кирасиров, которые бросали на него злобные взгляды, словно хотели изрубить на куски, и громко, чтобы он слышал, поминали капитана Терцини. А он, уставясь в окно, смотрел, как перед штабом сменялся караул, и с важным видом поглаживал усы, сидя на стуле, будто на троне.
Ему, признавался он, доставляло большое удовольствие расхаживать по Темишвару в качестве русского офицера. Вероятно, было уже половина двенадцатого, когда его, словно под охраной, повели к Энгельсгофену.
— Тот даже не взглянул на меня, — рассказывал Павел, — А когда я остановился перед ним, два капитана, пришедшие со мной, сели. Старик принялся тут же орать. За короткое время Энгельсгофен очень состарился. Он сидел, а его вытянутые из-под стола огромные ноги в сапогах со шпорами, казалось, росли на глазах.
Прошло немало времени, пока он наконец утих. Фельдмаршал-лейтенант часто закрывал глаза, и было заметно, что он, видимо, оглох и ничего не слышит. Я старался сохранить спокойствие.
Старик кричал: он-де знает, что Исаковичи готовы прихватить с собой в Россию весь Темишварский Банат, но это им даром не пройдет. Если он узнает, что они подговаривают народ переселяться в Россию, он всех их велит перевешать на площади перед комендатурой. Он пытался защищать их в Вене, он ничего не имеет против того, чтобы они остались сербами-схизматиками, но москалями стать он им не позволит.
Когда Энгельсгофен замолчал, я громко заявил, что Исаковичам известно, что он защищал их в Вене; что он был на стороне сербов во время демилитаризации Потисского коронного округа; {1} что боролся за то, чтобы не передавать их венгерскому королевству; что он не одобряет и того, что двор преследует их за православие и гонит на земли Венгрии, чтоб превратить в паоров, которых можно было бы, как скотину, покупать и продавать. Все это нам известно. Поэтому я и пришел от имени многих сказать, что светлое и честное имя барона фон Энгельсгофена навсегда останется у нас в памяти. Наши бедные и убогие люди его никогда не забудут. Я пришел поклониться и рассказать, каким образом добрался до Вены и, подобно другим, получил русский паспорт, и ежели вынужденно причинил кому ущерб, то готов за это заплатить. Не хочу уезжать, не выразив ему своего уважения.
1
…во время демилитаризации Потисского коронного округа… — После заключения Белградского мира (1739) и установления австро-турецкой границы по Дунаю и Саве сохранение Потисской военной границы потеряло смысл, и власти приступили к ее демилитаризации. Граничарам, желавшим остаться на военной службе, было предложено переселиться на создаваемую новую границу вдоль р. Савы. Прочие становились обычными крестьянами. Эта реорганизация, проведение которой началось в 1741 г., вызвала волнения среди граничар, в связи с чем в 1751 г. был создан Потисский коронный округ (дистрикт) с центром в г. Стари Бечей, который находился в непосредственном подчинении венского двора. Жители его пользовались известными привилегиями. Црнянский допускает неточность, говоря о «демилитаризации Потисского коронного округа», который именно и был создан взамен демилитаризованной Потисской военной границы.