Перипетии гегемонии
Шрифт:
Отправным пунктом для их понимания является традиция реалистической мысли, которая началась с Макиавелли, а развитие получила у Гоббса, Спинозы, Маркса, Ленина, Рассела, вплоть до геополитики Челлена и классовых конструкций Лукача [21: 81–86] [33] . Их достижением было то, что они не упускали из виду власть, которую всегда нужно рассматривать в трех измерениях: военном, экономическом и идеологическом. В этой оптике реализма международные институты и риторику того времени следовало не разоблачать, но тщательно изучать. Международное право предстало обычаем, а не законодательством. Игра политических сил предшествует всякому праву, соблюдение которого возможно только в том случае, если имеется политическая машинерия для его изменения; точно так же, как договоры на практике имели значение только rebus sic stantibus [34] показательным примером является лицемерие Британии, возмутившейся тем, что Германия нарушила бельгийский нейтралитет, но безмятежно наблюдавшей за такими же нарушениями, когда их совершали союзники [35] . Международная мораль – не просто иллюзия, однако в большинстве своих англо-американских версий она сводилась к удобному способу осаживать критиков статус-кво. Некое международное сообщество действительно существовало, поскольку люди в него верили, однако в силу его структурного неравенства не могло обладать подлинным единством и связностью. Реализм запрещал идеализацию любых атрибутов порядка, заложенного в Версале. Они не отвечают на главную проблему международной политики: как достичь изменений в ее порядке, не прибегая к войне?
33
Мог ли Карр быть первым англоязычным читателем «Истории и классового сознания» Лукача?
34
Стандартная оговорка в международных договорах – «если обстоятельства остаются без изменения». – Прим. перев.
35
Когда заместитель Эдварда Грея «засомневался, действительно ли Англия или Россия не пошевелят и пальцем», если на это пойдут французские силы, Грей кратко ответил: «Именно так и будет». [21: 235].
Это не означало, что реализм сам может дать достаточный ответ. Ему, как определенному подходу, не хватало не только эмоциональной привлекательности, но и, что более важно, чувства утопического стремления к справедливости, внутренне присущего человеческой природе, не способной примириться с мыслью о том, что кто сильный, тот и прав. В долгосрочной перспективе люди всегда будут восставать против голой власти. Неравенства между государствами нельзя устранить в одночасье. «Любой международный моральный порядок должен основываться на определенной властной гегемонии», даже если «эта гегемония, как и превосходство правящего класса в пределах государства, является вызовом для тех, кто к ней не причастны» и даже если ей придется – как и внутри страны – сделать им определенные послабления [21: 213]. Любое такое господствующее положение в будущем должно будет «в общем и целом приниматься в качестве терпимого и ненавязчивого или, во всяком случае, в качестве предпочтительного по сравнению с любой другой реальной альтернативой». В этом отношении «британская или американская, а не немецкая или японская гегемония в мире» могла бы претендовать на способ правления, больше опирающийся на согласие и меньше – на принуждение, хотя «любое моральное превосходство, которое может этим предполагаться, в основном является продуктом давнего и неоспоримого обладания верховной властью». Ведь «власть доходит до того, что создает мораль, удобную ей самой, а принуждение является плодотворной формой согласия» [21: 217]. И если самой Европе скорее было суждено увидеть pax Americana, а не pax Anglo-Saxonica, ни в Вашингтоне, ни в Лондоне не было никаких признаков желания пожертвовать привилегиями богатства и власти, которые на международном уровне были нужны не меньше, чем на национальном, хотя на первом их намного сложнее представить, поскольку там они лишены элементов общего чувства, свойственного отдельной нации.
4. Послевоенный период
После 1945 года «Двадцатилетний кризис» подвергся резкой критике за выраженную в нем поддержку Мюнхенского договора, а Карр вскоре был исключен из британского истеблишмента, от лица которого он писал в военное время колонки для Times, признанные сомнительными в той части, в которой речь шла о России. До конца жизни он оставался аутсайдером [36] . С другой стороны, после разгрома нацизма, концепция, которую Трипель стремился разоблачить в качестве полемического злоупотребления со стороны Антанты, вернулась в Германию, когда победившие союзники о ней говорить перестали. Два историка составили дуэт, выдвинув термин «гегемония». Первый из них, Людвиг Дехийо, потомок состоятельной семьи ученых из Восточной Пруссии, был ветераном Первой мировой, удостоенным множества наград. При Веймарской республике он работал архивистом, а при Третьем рейхе, поскольку его заклеймили за сомнительное родство – его еврейская бабушка была выдающимся филологом-классиком, – не мог публиковаться. После войны его наставник Мейнеке сделал Дехийо редактором Historische Zeitschrift («Исторического журнала»), ведущего профессионального журнала историков, когда его возродили в 1948 году. В том же году он опубликовал работу, которая его прославила – «Равновесие или гегемония» (Gleichgewicht oder Hegemonie).
36
Черчилля привела в бешенство критика Карром британского вмешательства в дела Греции, нацеленного на подавление ведущих сил сопротивления немецкой оккупации еще до завершения войны, поскольку они принадлежали коммунистам и были препятствием на пути восстановления греческой монархии [78: 115–116 и далее]. Когда в 1959 году был сформирован на деньги Фонда Рокфеллера британский Комитет по теории международной политики, прародитель «английской школы», которая все еще господствует в теории международных отношений в той стране, где она, собственно, и возникла, он позаботился исключить Карра из ее рядов.
Дехийо начал книгу с того, что указал на своего прямого предшественника – Ранке и его работы о великих державах Европы, многообразие которых тот представил в качестве источника энергии европейской истории и фактора культурной креативности. Но хотя это наследие было для Дехийо очень важным, он утверждал, что оно страдало двумя ограничениями. Ранке работал главным образом с континентальными государствами Старого Света, не уделяя большого внимания тому особому значению, которое заморская экспансия Европы могла иметь для борьбы этих государств; в то же время он слишком уж оптимистично полагал, что потрясение, связанное с Французской революцией, было преодолено вызванным ею национальным пробуждением и последующим приспособлением к национальным движениям в неоднородном, но стабильном мире, возникшем вследствие Венского договора. Ранке недооценивал значение глобальной арены, на которой все больше разыгрывались внутренние споры Европы, а также гомогенизирующей динамики социально-экономической и технологической цивилизации, начавшей развиваться со времен Французской революции и по своей природе враждебной дифференцированным культурам, которые он столь высоко ставил. Дехийо попытается исправить эти недостатки [32: 10–14 и далее].
Начиная с Ренессанса лейтмотив европейской политической истории определялся претензиями ведущих государств – желающих уничтожить баланс сил, благодаря которому на континенте сохранялось разнообразие, – на гегемонию, которая бы подчинила себе этот баланс. Правители из дома Габсбургов Карл V и Филипп II, за которыми последовали Людовик XIV и Наполеон, – каждый из них становился воплощением этого влечения и каждый опирался на ту или иную часть континентальной Западной Европы. К счастью, в каждом из этих случаев такие амбиции были попраны противодействующей силой фланговых держав, расположенных на окраинах европейского континента: Османской Турции во времена обоих правителей-Габсбургов, морской Голландии и Англии во время Филиппа II и Людовика XIV, Англии и России – при Наполеоне. После 1815 года мир в Европе поддерживался согласием держав, собравшихся в Вене. Однако начиная с этого момента мировая сцена международной политики, которая представлялась уже не задником европейского просцениума, а ареной, на которой Британия выступала повелительницей морской империи, приобретала все большее значение, и в то же самое время промышленная революция неимоверно усилила нивелирующие силы механической цивилизации. За счет быстрых побед и локальных войн с Австрией и Францией Бисмарк превратил недавно объединенную Германию в ведущую континентальную державу. Действуя, однако, осторожно и осмотрительно, он воздерживался от любых попыток добиться гегемонии, играя вместо этого роль европейского посредника и балансера.
Но его преемники, решившие бросить вызов британскому превосходству на море, забыли о всякой осторожности и затянули в 1914 году Германию – не понимая даже, что они творят, – в новый гегемонический конфликт, в котором центральная держава снова стала жертвой фланговых государств, и на этот раз не одного, а двух крупнейших морских государств, поскольку США присоединились к Британии, чтобы сокрушить Германию. Наконец, в последней гегемонической войне, начатой Германией с полным и бескомпромиссным пониманием того, что она делает, Гитлер прошелся по всему континенту от Пиренеев до Буга, пока его тоже не раздавила коалиция фланговых держав: Англии и Америки на море, России на суше. В обеих мировых войнах проявилась немецкая слепота, не позволяющая увидеть значение власти на море, не только в военном смысле, но также в политическом и культурном [32: 200] [37] . Однако Третий рейх не был простым повторением Второго. Дезориентированные массы, взбудораженные демоническим вождем, были продуктом неумолимой поступи механизированной цивилизации, и именно они запустили катастрофу, которая, охватив в равной мере Германию, Францию и Англию, положила конец независимой истории Европы. Теперь континент был разделен, а мир – расколот на американское и русское владения. Возможно, это было попросту прелюдией к окончательному безжалостному объединению планеты [38] .
37
Намного более подробно о том же см. [33: 49–54].
38
Борьба за гегемонию и прогресс технической цивилизации, хотя в явном виде они и не были соотнесены друг с другом, образовали, с точки зрения Дехийо, взаимосвязанный процесс, поскольку логика обоих, неявно предполагаемая выражением hegemoniale Einheitstendenz («гегемоническая тенденция к единству»), обнаруживаемым в самом начале его книги, заключается в уничтожении многообразия [32: 39].
У Дехийо, чья работа отличается высоким литературным стилем и содержит немало поразительных наблюдений, главный предмет остался странным образом неопределенным. Чем, собственно, была гегемония, за которую и против которой государства боролись друг с другом? Дехийо нигде не дает ей определения. По большей части она фигурирует в его повествовании в качестве ставки состязания, а не как имущество того или иного обладателя, соответственно термин «гегемон» не используется. Как следствие, «гегемония» (у Дехийо) обозначает просто власть, которая больше любой другой, а потому представляет угрозу для всех остальных. Для этого понятия у Ранке уже было множество терминов: "Ubergewicht (перевес), Supremat (преобладание), "Ubermacht (превосходство), Vorwalten (господство). В словаре Дехийо «гегемония» не добавила к этому списку ничего конкретного – она была просто синонимом, который не работал. Да и в качестве антонима она вряд ли могла что-то дать, поскольку «равновесие» (Gleichgewicht) как понятие в тексте тоже встречается лишь эпизодически, обсуждается крайне редко и никогда не рассматривается предметно. Дело в том, что его место занято другим термином – «противовесом» (Gegengewicht), создаваемым вмешательством фланговых держав, и это не равновесие, а именно противовес, что не одно и то же. Неопределенность гегемонии не привела, однако, к эффекту всего лишь избыточности, словно бы она никак не влияла на повествование; напротив, у нее было заметное следствие, которое послужило политической задаче этого повествования, но ослабило его историческую связность. Какое описание следовало дать свободолюбивому спасителю, появляющемуся в этом рассказе? Англия – была ли она когда-нибудь гегемонической державой? И если нет, как в таком случае описать Rule Britannia [39] ? Как отметил Дехийо, на море – задолго до того, как Англия создала империю в Индии, которой он будет потом восхищаться, – гегемонию можно было расширять гораздо менее демонстративно, чем на суше. Но не было смысла на этом особенного останавливаться: главное то, что морские державы по самой своей природе защищены от искушения добиться гегемонии в Европе. Действительно, бдительность Англии, осаживающей континентальные державы, проявляющие такие амбиции, была не самоцелью, а просто способом упрочить ее власть над океанами за пределами Европы. Но этот момент можно было без лишних разговоров пропустить: это просто еще один аспект перевеса, "Ubergewicht, а не гегемония, как в других случаях [40] .
39
Rule Britannia—известная патриотическая песня «Правь, Британия!», ассоциирующаяся с имперскими амбициями. – Прим. перев.
40
Das Gleichgewicht in Europa aber, dessen B"urgen die Seem"achte blieben, war ja f"ur England nicht Selbstzweck, sondern nur Voraussetzung f"ur sein "Ubergewicht jenseits der Ozeane («Но равновесие в Европе для Англии, чьей защитой оставались морские силы, было не самоцелью, а лишь предпосылкой для ее перевеса за океанами») [32: 76].
Через два года после публикации книги Дехийо было выдвинуто возражение, затрагивающее те два вопроса, которые он обошел стороной, причем предложенные ответы отличались от его построений. Рудольф Штадельман, выходец из семьи сельского пастора из Швабии и исследователь, много написавший уже в молодости, первоначально занимался интеллектуальной историей позднего Средневековья и Нового времени. Он моложе Дехийо на одно поколение, во времена студенчества во Фрайбурге был увлечен нацистскими идеями и недолгое время работал пресс-секретарем Хайдеггера, когда тот стал ректором университета после прихода Гитлера к власти, причем, несмотря на их различия, сохранил хорошие отношения с ним и тогда, когда в 1930-е годы продолжил делать академическую карьеру, соблюдая в своих статьях и лекциях требования режима. В 1936 году он вступил в конное подразделение СА, что было хорошо известным способом избежать членства в НСДАП и в то же время остаться на хорошем счету у властей, однако в 1938 году попал под расследование из-за критики в адрес внешней политики Гитлера после Мюнхена, а потому ему не дали занять кафедру в Тюбингене. Он записался в вермахт, чтобы искупить свою вину, службу отбывал в качестве исследователя в немецких оккупационных войсках в Париже, а во время войны был утвержден на пост в Тюбингене, став деканом университета на 1945–1946 учебный год [41] . Хотя в силу происхождения, темперамента и исторической ситуации его траектория была едва ли не противоположностью жизненному пути Дехийо, и тот и другой являлись в политическом плане консерваторами, а в интеллектуальном находились под влиянием пессимистического мировоззрения Буркхардта. Получив в свое распоряжение «Исторический журнал», Дехийо в первом же номере воскресшего издания опубликовал большую статью Штадельмана о базельском мудреце.
41
Тщательную реконструкцию карьеры Штадельмана см. в [163: 207–219]. Автор приходит к выводу, что Штадельман был скорее попутчиком, чем сторонником режима. Рецензии и другие тексты того времени, которые, будь они изучены, могли бы стоить ему послевоенного положения, см. в том же издании [163: 113–121, 134–138].
Через несколько месяцев Штадельман, которому не было и пятидесяти, умер. В следующем году было посмертно издано его небольшое эссе «Гегемония и равновесие» (Hegemonie und Gleichgewicht) [42] . Дехийо в нем не упоминался, однако оно могло быть написано лишь в ответ на «Равновесие или гегемонию», на что указывал другой союз, использованный в заголовке. Считая Вестфальский договор, который Дехийо даже не упоминал, кристаллизацией нововременной государственной системы, основанной на принципах политического суверенитета и расчетах равновесия, неизвестных средневековому христианству, Штадельман доказывал, что в течение примерно 200 лет, с 1740 по 1940 год, Европа, по существу, управлялась – в череде конфликтов и благодаря им – пентархией держав, которые собрались в Вене в 1815 году: Россией, Австрией, Пруссией, Францией и Англией. У истоков этого международного порядка лежит Утрехтский мир, которым завершилась Испанская война за престолонаследие, когда государственная политика Болингброка впервые обозначила ключевую для этого порядка роль Англии как «мягкого и ненавязчивого проводника равновесия в Европе». Этот баланс сохранился вопреки угрозе со стороны излишне самонадеянного Наполеона и даже после победы Пруссии над Австрией и Францией – когда военный министр фон Роон считал, что баланс окончательно утрачен, и задавался вопросом, «не является ли сегодня меч Пруссии скипетром Европы?», – и все дело было в том, что Бисмарк понимал секрет этого равновесия, известный до него Ришелье, Болингброку, Питту-младшему и Солсбери: «Гегемония и равновесие – не взаимоисключающие принципы порядка, скорее, они относятся друг к другу как вогнутая и выпуклая сторона одного и того же сосуда» [176: 9, 11–12].
42
Дата написания этой работы покрыта тайной, которую никак не проясняет публикация в виде небольшой книжки в маленьком издательстве в Вюртемберге.
Дело в том, что равновесие было возможным только тогда, когда осторожная держава, уважаемая и не воспринимаемая исключительно в качестве угрозы, следила за ним, наблюдала за динамикой составляющих его элементов, контролировала ее и управляла ею. Гегемония – это название для такого управляемого равновесия. Один маленький шажок отделяет ее положительную корректирующую роль от подавляющего господства, всеобщей власти или даже империи. Однако Бисмарк никогда по-настоящему не сделал этого шага, пусть даже его подход был не столь мягким, как у прежних блюстителей равновесия – англичан, что было связано не с тяжестью прусской брони, а с отсутствием у Пруссии островного иммунитета и флота, а также с уязвимостью позиции самого Бисмарка, зажатого между маховиками международной машины, которой нужно было управлять. С 1870 по 1890 год его внешняя политика была континентальной версией традиционного английского сдерживания и бескорыстного посредничества, нацеленного не на приобретение дополнительных преимуществ для Германии, а на то, чтобы удержать Русскую и Британскую империи одновременно порознь и в мире, дабы они стали сводом, под которым Европа могла бы наслаждаться относительным спокойствием, которое он желал сохранить, так и эдак скрепляя его и подпирая. Они, как Бисмарк однажды заметит, виделись ему псами, щелкающими зубами, которые тут же набросятся друг на друга, если он не будет держать их на привязи.
Однако Франция в системе Бисмарка оставалась пробелом, поскольку не примирилась с утратой Эльзаса и с подозрением смотрела на то, как он поощрял ее к колониальному расширению, намереваясь использовать в качестве буфера против Англии. Когда после его смерти и вопреки его намерениям создалась угроза превращения Тройственного союза в инструмент немецкого господства, Франция и Россия объединились друг с другом вопреки огромной разнице в их политических системах, и тогда пентархия закончилась: Европа раскололась на два вооруженных до зубов лагеря, конкуренция которых должна была завершиться смертоносным столкновением. Помня о катастрофическом примере Первой мировой и последующем распаде Лиги Наций, британские государственные деятели пытались с 1935 года не допустить нового раздела Европы на блоки, снова примеривая на себя роль лидера Европы, способного помочь мудрым советом и пытающегося, вдохновляясь Солсбери, интегрировать Германию в то, что теперь, когда Россия исключила себя из Европы, должно было стать тетрархией держав под эгидой Британии, то есть четверицей Англии, Франции, Германии и Италии, снова объединившихся, дабы противостоять большевистскому и американскому вмешательству на континенте. Политика умиротворения, которую проводил Чемберлен, была единственным способом восстановления благотворного, но не слишком бросающегося в глаза управления европейским равновесием, при котором прошли лучшие годы Старого Света. Однако Гитлер под влиянием Риббентропа начал, напротив, безумную политику безграничного расширения на восток, которая не могла не спровоцировать Англию, и даже, возможно, мечтал устроить в британских портах внезапный немецкий «Перл-Харбор» [43] .
43
Эти идеи, подтверждающие определенную преемственность во взглядах Штадельмана, объясняют, почему он пошел на риск в 1938 году. Его анализ нежелания Гитлера серьезно отнестись к Чемберлену развит в другом изданном посмертно тексте [175: 401–428].