Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Первобытный человек будущего

Зерзан Джон

Шрифт:

Таким образом, нарциссизм — это нечто большее, чем просто помещение желания внутрь самого себя или же потребность во всестороннем сохранении соб­ственной личности и чувства собственного достоин­ства. С каждым днем появляется все больше и больше «нарциссически обеспокоенных» людей — и это явля­ется следствием отсутствия любви и крайней отчуж­денности современного раздробленного общества, а также его культурного и духовного обнищания. Нарциссиста переполняет сильнейшее ощущение опусто­шенности — одновременно с голодом измученного не­полноценной реальностью человека, а также с безграничной яростью, часто плохо скрытой, направ­ленной на зависимость, которая возникает из-за ис­пытываемого им доминирования.

Теория Фрейда обладает характерными чертами вызова, брошенного недоразвившейся «верности анальному эротизму» и в то же время пренебрегает социумом; так же и Лэш выражает страх перед нарциссическим «негодованием и неповиновением», за­щищая при этом деспотическую сущность действи­тельности. Яростное стремление к самоуправлению и чувству собственного достоинства вызывает в па­мяти еще один конфликт ценностей, который затра­гивает сам смысл ценности. В каждом из нас живет нарциссист, который хочет быть любимым сам по себе, а не за какие-либо способности или качества. Врожденная ценность, сама по себе представляющая опасность для инструментализма и капитала. Для та­кого верного фрейдиста, как терапевт Арнольд Ротштайн, предположение, что мир должен доставлять ему удовольствие «только потому, что он этого хо­чет», просто невозможно. Ротштайн прописал бы вам длительный курс психоанализа, который в ко­нечном итоге позволил бы согласиться с тем, что «имплицитными свойствами человека являются от­носительная пассивность, беспомощность и незащи­щенность».

Другие видели в нарциссизме потребность в каче­ственно ином мире. Норман О. Браун говорил о кон­цепции нарциссизма как о «верном союзе с миром», а феминистка Стефани Энгел утверждала, что «возврат к воспоминаниям об изначальном нарциссическом блаженстве заставляет нас двигаться вперед к грезам будущего». Маркузе считал нарциссизм неотъемле­мым элементом утопической мысли, мифической структурой, прославляющей целостность и тоскую­щей по ней.

Естественно, безуспешно пытаясь утолить силь­нейшую жажду подлинности, Психологическое Сооб­щество предлагает все виды предметов потребления для любого стиля жизни: от одежды и машин до книг и различных форм терапии. Дебор был прав, когда за­являл, что чем больше мы капитулируем перед вос­приятием личности в рамках концепции нужды, тем меньше мы способны понять собственное существова­ние и осознать свои желания. Образы, порождаемые обществом, не дают нам почувствовать себя в этом об­ществе уютно, и некоторые предпочитают страстное, неистовое чувство отрицания и утраты, благодаря ко­торому «нарциссизм» можно назвать разрушительной формой страдания.

Двести лет назад Шиллер писал о «ране», нанесен­ной цивилизации современному человеку, — о разде­лении труда. В провозглашении эпохи «психологиче­ского человека» Филип Рифф увидел культуру, «в которой техника одерживает победу над своим по­следним врагом — внутренней жизнью человека, са­мой душой». В культуре специалистов в нашу бюрократическо-индустриальную эпоху экспертам доверяют толкование и оценку внутренней жизни че­ловека — а это само по себе наиболее злостное и аг­рессивное достижение разделения труда. Пока мы все больше и больше отчуждаемся от собственного опы­та, подвергаемого обработке, нормированию, катего­ризации и подчинению иерархическому контролю, технология все отчетливее обнаруживает себя как си­ла, ответственная за наше страдание, как важнейшая форма идеологического господства. В реальности технология замещает собой идеологию. Калечащая нас сила раскрывается во всей своей полноте, а иллюзии рассеиваются под влиянием процесса увеличения страданий.

Лэш и все прочие могут возмущаться и принижать требовательную природу современного «психологи­ческого» образа мышления, но то, что они отвергают, очевидно огромному большинству, даже если послед­ствия по-прежнему еще неясны. Таким образом, Пси­хологическое Сообщество больше не сможет и в буду­щем игнорировать или даже откладывать конфликт с помощью своего любимого вопроса «Может ли чело­век измениться?» Настоящий вопрос — в том, можно ли заставить измениться мир-который-усиливает-нашу-неспособность-к-изменению, причем измениться до неузнаваемости.

КАТАСТРОФА ПОСТМОДЕРНИЗМА

Мадонна, «Празднуем или как?», таблоиды в супермаркетах, Милли Ванилли, виртуальная реальность, «марафоны покупок», Большое Путешествие Пи Ви, все больше власти компьютеров и нью-эйдж, мегамоллы, «Токинг хедс», фильмы по мотивам комиксов, употребление «натуральных продуктов». Наплыв принципиально поверхностного и циничного. Реклама компании "Тойота"»: «Новые ценности: экономия, забота и все такое»; журнал «Детали»: «Стиль имеет значение», «Не спрашивай — давай / попробуй "Бад Драй"»; бесконечный просмотр телепередач, сопровождаемый их высмеиванием. Непоследовательность, фрагментация, релятивизм — вплоть до уничтожения самой идеи смысла (потому что разум так плохо себя зарекомендовал?). Приветствовать все, что маргинально, забывая о том, как легко сделать маргинальное модным. «Смерть субъекта» и «кризис репрезентации».

Постмодернизм. Изначально он был темой в эстетике; она покоряла «все более широкие круги», как выразился Эрнесто Лаклау, «и, в конце концов, превратилась в новый горизонт нашего культурного, философского и политического жизненного опыта». «Растущая убежденность в том, что человеческая культура в той форме, которую мы знали, ... приближается к своему концу», — как определил Ричард Керни. Постструктуралистская философия накладывается, особенно в США, на бесконечно более общее социальное яв­ление: новое, особое мировосприятие, и, что куда важнее, реальное появление всего, что предвещало индустриальное общество модерна. Постмодернизм — это одномоментность, трясина отложенных решений во всем, с такими характерными признаками, как двусмысленность, отказ от размышления как над причинами, так и над следствиями, а также отрицание любых оппозиций, «новый реализм». Постмодернизм не означает ничего и движется в никуда; это миллена-ризм наоборот, время собирать урожай для технологической системы «жизне»-обеспечения всемирного капитала. Совсем не случайно Университет Карнеги-Меллона, который в 80-х годах первым потребовал, чтобы все студенты были обеспечены компьютерами, сейчас составляет «первый в стране постструктуралистский учебный план».

Потребительский нарциссизм и космических пропорций «мне без разницы» отмечают конец философии как таковой и очерчивают, по выражению Крокера и Кука, ландшафт «разрушения и упадка на остаточном фоне пародии, китча и выжженных мозгов». Генри Кариел делает вывод, что «для постмодерниста бороться против напора индустриального общества попросту слишком поздно». Поверхностность, новизна, случайность — для критики теперешнего кризиса не на что опереться. Типичный постмодернист воздерживается от любых выводов ради, предположительно, плюрализма и открытости перспективы; поэтому разумно (если вообще позволено использовать это слово) ожидать, что, когда и если мы окажемся в окончательно постмодернистском обществе, мы даже не будем знать, как констатировать этот факт.

ПРИМАТ ЯЗЫКА И КОНЕЦ СУБЪЕКТА

С методологических позиций, именно повышенное внимание к языку есть ключевой фактор, объясняющий постмодернистскую атмосферу узконаправленности и обособления. Так называемый «спуск к языку», или «лингвистический поворот», заставил постмодернистов и постструктуралистов постулировать, что язык представляет собой весь мир человека, а мир человека — весь мир вообще. На протяжении большей части этого столетия под влиянием таких разных философов, как Витгенштейн, Куайн, Хайдеггер и Гадамер, проблема языка в философии становилась все важнее. В то же время возросший интерес к теории коммуникации, лингвистике, кибернетике и компьютерным языкам свидетельствует о том, что на протяжении нескольких десятилетий схожие процессы происходят в науке и технике. Отчетливо выраженный поворот к языку как таковому был радостно принят Фуко как «решающий рывок к абсолютно новой форме мысли». В менее позитивном ключе его можно хотя бы отчасти объяснить пессимистическими настроениями, вызванными спадом оппозиционного движения 60-х годов. В 70-е мы с тревогой увидели бегство в, как выразился Эдвард Сайд, «лабиринт текстуальности» — по сравнению с порою бунтарской интеллектуальной деятельностью предыдущего периода.

Возможно, нет ничего удивительного в том, что «фетиш текстуального», как считал Бен Аггер, «становится привлекателен как раз тогда, когда у интеллек­туалов отнимают слова». Язык обесценивался все больше и больше; его лишали смысла — особенно в публичной сфере. На слова уже нельзя рассчитывать, и это лишь часть широкого движения против теории, за которым стоит еще более сокрушительное поражение, чем в 60-х: поражение всего здания рационализма эпохи Просвещения. Мы полагались на язык как на, казалось бы, надежного и честного слугу разума — и куда он нас привел? Освенцим, Хиросима, массовое психическое обнищание, неминуемое уничтожение планеты, и прочее, и прочее. И вот, встречайте постмодернизм, с его казалось бы странными и обрывочными поворотами и изгибами. Эдит Вышоград не только заявляет в своей книге «Святые и постмодернизм» (1990) об универсальности постмодернистского «подхода» — недоступных ему областей знания, очевидно, вообще нет, — но и убедительно комментирует новое направление: «Постмодернизм, в качестве "философского" и "литературного" дискурсивного стиля не может напрямую апеллировать к методикам рассуждения, которые сами являются инструментами теории, но должен изобрести новые и обязательно тайные средства для подрыва фундамента рассуждения».

Непосредственный предшественник постмодернизма/постструктурализма, доминировавший в философии на протяжении 50-х и большей части 60-х годов, формировался вокруг лингвистической модели. Структуралисты предполагали, что язык представляет собой наше единственное средство доступа к миру вещей, а также к опыту и его расширению, и что смысл возникает в ходе игры различий между культурными знаковыми системами. Например, Леви-Стросс утверждал, что ключ к антропологии — в обнаружении бессознательных социальных правил (вроде тех, которые упорядочивают брачные узы и родство), структурированных так же, как и язык. Швейцарский лингвист де Соссюр подчеркивал — и это его утверждение оказало огромное влияние на постмодернизм, — что смысл находит­ся не во взаимоотношении означающего и означаемого, но во взаимоотношении знаков между собой. Вера де Соссюра в закрытую, автореферентную природу языка подразумевает, что все определяется внутри языка и, таким образом, исчезают такие причудливые понятия, как отчуждение, идеология, подавление и т.д. В конечном итоге де Соссюр делает вывод, что язык и сознание — это практически одно и то же.

Поделиться с друзьями: