Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Первое второе пришествие
Шрифт:

– Молчи! Готовься! Думай!

Но Петр не мог думать. Вернее, он думал лишь о том, как сбежать. Но ни стены, ни железная дверь, ни маленькое зарешеченное окошко не оставляли никаких надежд на спасение. Разве только дождаться, когда войдут, – и броситься? Но ведь с пистолетами войдут, суки!

Так и оказалось.

Внучко и Гавриилов, выставив дула, вошли, закрыли за собой дверь.

Улыбались.

– Держи обоих на мушке, – сказал Гавриилов, подошел к Петру и ударил его под дых. Петр согнулся.

– Стойте! – закричал Иван Захарович. – Бить нас будете? Ладно! Но дайте ему сперва слово сказать! Говори, Петр!

Петр молчал, стиснув зубы.

– Тогда я сам буду говорить! – объявил Иван Захарович. И начал: – Скажите мне, чего добьетесь вы побоями? Правды? Но желающий сказать правду скажет ее и так, а не желающий утаит. Если же и скажет под побоями, то велика ли цена той правде?

Гавриилов засмеялся и угостил его справа – но так, чтобы тот не упал и имел возможность говорить. Гавриилову интересно стало послушать старика.

– Допустим, вы бьете преступника и злодея! – не смутился Иван Захарович. – Но исправите ли вы его побоями? Нет, он лишь озлобится и нанесет обществу еще больше вреда!

Внучко угостил его слева.

– В чем смысл побоя, удара как такового? – светлея ликом, воскликнул Иван Захарович. – В том, чтобы причинить боль! Но сравнима ли эта боль с той духовной болью, на которую человек обрекает себя сам, а паче всего – бьющий?

Гавриилов приложил его справа.

– Следственно! – почти в восторге закричал Иван Захарович (мысленно блаженно вопя: «Спасибо, Господи, за Тебя страдаю!»). – Следственно, битье – всякое! – есть действие бессмысленное! Лишь то действие человека имеет смысл, каковое улучшает природу человека, битье же избиваемому пользы не приносит, оно ему не нужно! Оно необходимо кому? – бьющему! Вывод: бить кого-то или тыкать кулаком стену – нет никакой разницы! Тычьте кулаками в стены, милые, результат тот же!

Внучко, обиженный предложением тыкать кулаками в стену, приложил старика слева посильней прежнего, Иван Захарович упал.

– Пусть отдохнет, – сказал о нем Гавриилов и шагнул к Петру.

А Петр в это время – конечно, не подробно, а промельком в уме – вспомнил, как его впервые поразила несвобода.

До семи лет ничего не стесняло.

Но вот он пошел в школу.

На одном из первых уроков учительница решила проверить память детей и задала учить маленькое стихотворение, чтобы потом тут же, на уроке, его рассказать, а сама в это время писала письмо в Салехард Алексею Рудольфовичу Антипову, красавцу и умнице, с которым она полгода назад ехала до Полынска от Сарайска, и тот успел объяснить ей свою жизнь, и оставил адрес, и вот они переписываются (а через полгода, желая сделать ему сюрприз, она поедет в Салехард и найдет Алексея Рудольфовича в окружении жены, детей, забот и мирных трудов, а вовсе не в одиноком несчастьи, – и ее навсегда оставит романтическое представление о жизни).

Петруша первым выучил стихотворение, поднял руку, рассказал – и пошел из класса.

– Куда это ты? – спросила учительница.

– А я всё.

– Ты-то всё, да другие-то не всё!

– Ну, пусть сидят, – рассудил маленький Петруша.

– И ты сиди.

– Зачем?

– Будешь слушать, как они отвечают.

– А чего слушать-то одно и то же?

– Сядь, я сказала! – исчерпала разумные доводы учительница.

– Зачем?

– Затем, что идет урок и с урока не уходят!

– Почему?

– Потому что ты школьник теперь, а не кто-нибудь.

Учительница сердилась: письмо было прервано на интересном моменте, – она доказывала Алексею Рудольфовичу, что, даже не имея друзей близ себя, можно не чувствовать себя одиноким, если есть где-то, пусть даже и вдалеке, тот, кто помнит о тебе, а ты помнишь о нем…

А Петруша все стоял у двери.

– Ты сядешь или нет? – злилась учительница.

– А на кой?

– Не «на кой», а зачем?

– Ну, зачем?

– Заниматься, как и все.

– Все учат, а я выучил уже.

– А вот расскажем, другое задание будет.

– Скажите, сделаю.

– Слушай, Салабонов! Закон школы такой, что ученик слушает учительницу. Ты должен меня слушать.

– А я слушаю.

– Так садись!

– Я и стоя слушать могу.

– Дурак! – взорвалась вдруг учительница. Горько ей сделалось и обидно: так хорошо начиналось утро, так светло было на душе, а теперь явственно открылся ей мрак грядущего года, наполненного мероприятиями по воспитанию дуболомистых детей железнодорожников. Она вскочила, схватила Петрушу за плечо и поволокла его к парте, усадила его обеими руками, словно желая навечно приклеить к сиденью.

Но едва отошла – Петруша вскочил и выбежал.

Уговорили его пойти опять в школу лишь через неделю.

Потом он, конечно, попривык к условиям несвободы и в школе, и, само собой, в армии; он привык опытом, но душой и умом так и не понял. Однажды он читал историческую книгу про Италию, и ему очень захотелось в Италию, но вдруг он понял, что скорее всего никогда не попадет в Италию, – и даже заплакал…

Вот теперь мучает и жжет душу вопрос: почему он здесь, а не на воле?

Почему нельзя объяснять этим людям, что ему невозможно здесь находиться, что от этого и ему, и им будет только хуже?

И эта мука была в Петре сильнее страха боли и даже страха смерти (впрочем, последнего страха он никогда не имел).

– Ты меня лучше убей, сержант, – тихо сказал он приблизившемуся Гавриилову.

– Я тебя не только убью, я тебя на десять лет засажу за нападение на милицию, – сказал Гавриилов, тоже почему-то шепотом.

– Я отсижу, – сказал Петр. – Но я выйду и убью тебя. Богом клянусь.

Ах, не надо бы Гавриилову глядеть в глаза Петра, а он – глянул. А глянув – дрогнул. Хотел поднять руку – не поднимается рука.

И сказал Внучко:

– Ладно. Утром разберемся.

Внучко был не против: после выпивки, еды и физической работы над стариком он притомился и хотел спать.

Гавриилов запер КПЗ и отправился домой, дома его ждали жена и пятилетний сын.

Через десять лет жене будет тридцать четыре, думал Гавриилов. Сыну – пятнадцать. А самому Гавриилову – тридцать семь. Цветущий возраст. Только жить да жить…

Тьфу ты! Он отмахивался от глупых мыслей, но как отмахнуться от запечатлевшихся в уме глаз Петра?

И чем ближе он подходил к дому, тем неприятней становилось на душе.

Взлаяла собака. Гавриилов вздрогнул. Напугала проклятая шавка так, что заколотилось сердце. Он остановился, переводя дух.

Он посмотрел на мутное глубокое небо и почувствовал себя под ним утопшим. И сказал себе негромко вслух: убьет!

Повернулся и быстро пошел назад.

Отомкнул КПЗ и, не заглядывая в камеру, ушел.

Иван Захарович охал от боли и удивления, когда Петр выводил его на волю.

– Как же ты их? Каким словом?

Поделиться с друзьями: