Первые шаги
Шрифт:
Сдвинувшись вокруг Белова, все внимательно смотрели то на него, то на листок.
До сих пор Володя был для них свой парень, возчик, правда знающий пропасть интересных историй, но он, оказывается, и в грамоте и в политике разбирается!
— «Третьего июня царское правительство дало пощечину народному представительству. Царь разогнал Вторую государственную думу. Всех шестьдесят пять депутатов социал-демократов, защищавших народные интересы, арестовали, некоторых судили, других без суда сослали в ссылку в Сибирь. В числе их осужден и сослан представитель нашей области… — медленно читал Володя. — Царь нарушил свое обещание: без представителей народа издал новый выборный закон. По этому закону в Третью думу попали: черносотенцев — сто семьдесят один, октябристов — сто тринадцать, кадетов — сто один, — все они злейшие враги рабочих и крестьян. Только восемнадцать человек из четырехсот сорока двух депутатов новой думы — социал-демократы, единственные защитники народа, его требований… Таков новый закон, изданный царем, закон, загородивший дорогу в Думу представителям народа, лишивший народ права выбирать…»
— Чужой идет! — шепнул кто-то испуганно.
Белов мгновенно изорвал прокламацию на мелкие клочки и, скомкав с землей, бросил в ложбинку. Только тогда он оглянулся, увидел приближающегося Валериана и смутился.
— Товарищи, это свой идет, а я листок-то порвал, — заявил он смущенно.
Испуг прошел, и все громко засмеялись над Володей.
— Здравствуйте, товарищи! Разрешите и мне с вами повеселиться? — улыбаясь, сказал подошедший Валериан. — Над чем это вы так смеетесь?
Все наперебой начали рассказывать ему о случившемся, приглашали садиться.
Касаткин опустился на траву.
— Ничего, Володя, что ты не дочитал, я доскажу. Согласны? — спросил он.
— Согласны! Говори! — раздались возгласы.
Валериану скоро удалось втянуть в разговор всех присутствующих. Посыпались жалобы на худую жизнь, тяжелую работу.
— В этом, пожалуй, и сами виноваты. Едут на вас хозяйчики верхом, а вы хрипите да молча тянете, — подзадоривая, вставил Володя.
— А куда б ты делся, коли дети хлеба просют? — гневно обрушился на него бородатый, сутулый рабочий. — У тебя вон лошадь есть, возишь шкуры, знамо, сам себя хозяин. А у нас в кармане, — он демонстративно вывернул карман, — вошь на аркане!
Кое-кто угрюмо хохотнул. Наступило молчание. Взоры всех потянулись к Валериану — ждали, что он скажет.
— Хозяев ваших только забастовкой можно заставить и рабочий день укоротить и платить больше, — произнес решительно Валериан. — Володя вам рассказывал про забастовки? Не только в России, но и у нас в Петропавловске…
— Да, мил человек, а жить-то чем в забастовку будем? — перебил его один из кожевников, до того исхудалый и желтый, что казалось, будто он только что с больничной койки поднялся. — У меня их пятеро, а жена ног не таскает…
— Думаю, что для таких соберем деньжат среди рабочих депо, — что-то обдумывая, медленно промолвил Валериан. — Помогут, вероятно, и возчики, — он взглянул на Белова.
Тот утвердительно кивнул головой.
— Но, сами понимаете, помощь будет временной и главного — как улучшить вашу жизнь — это не решит. Жена, говоришь, ног не таскает, а сам намного лучше ее? — в упор спросил Валериан рабочего, перебившего его.
Ответа не последовало.
— Забастовку начать можно во время ярмарки, хозяевам долго упрямиться будет нельзя — кожи сгниют, — сказал Володя.
Все оглянулись на него.
— И верно! Самый подходящий момент, — сразу откликнулось несколько голосов.
— А чего потребуем?
Началось обсуждение требований. Остановились на трех пунктах: десятичасовой рабочий день, часовой перерыв на обед и надбавка к плате — двадцать пять процентов. Собственная смелость — забастовку объявят! — приободрила людей, никто уже не боялся голодных дней.
Выбрали стачечные комитеты, по три человека на завод, шумно обсуждая каждого, «чтобы не дрейфил перед хозяином», и пошли группами, оживленно беседуя о будущей забастовке и о том, что «жить станет легче потом…»
…Забастовка началась через месяц, в один день на всех трех заводах. Хозяева забегали: кожи подбрасывают беспрерывно, еще тепло, долго ли пропасть добру! Однако, по купеческой привычке, не сразу приняли требования, первый день только ругались, на второй начали рядиться, надеясь, что голод не тетка!
Но кожевники проявили большую стойкость. Собравшись возле заводов, они спокойно полеживали на травке, перебрасывались шутками и на все речи купцов отвечали одно: «Говори с комитетом».
На пятый день владельцы заводиков сдались, приняли условия рабочих.
— Хо! Видал? Наша взяла! — подмигивая, говорили кожевники Володе Белову, когда он привозил кожи. — Подожди, мы теперь от других не отстанем, придет время — запляшут наши хозяева…
— А что ж, вы хуже других? Рабочий класс заодно всегда должен стоять, — бросал молодой возчик, добавляя какую-нибудь ядреную шутку.
Неожиданно для всех, не дожидаясь забастовки, ввел десятичасовой рабочий день и прибавил плату на десять процентов своим кожевникам Савин. У него работали по двенадцать часов, и плата была выше, чем у других. Никто не знал, что это было сделано по совету Вавилова, испугавшегося, что Касаткин и там организует забастовку.
Но после этого Валериана начали преследовать беспрестанно шпики, и он был вынужден уехать из Петропавловска. Через несколько дней после его отъезда без видимой причины полиция забрала двух членов комитета — токаря Рогожина и литейщика Котлицына. Их немедленно отправили в ссылку.
Но особенно тяжелое впечатление произвело на всех сообщение Вавилова об арестах в Омске.
— Товарищи, я узнал страшную новость, — сообщил он на заседании комитета. — Жандармы схватили Валерьяна Касаткина в Омске. Партийный комитет разгромлен, и большинство членов арестовано. Я подслушал, как об этом Плюхин рассказывал моему хозяину…
Глава двадцать седьмая
Как довели ее до дому, после того когда скрылись из глаз четыре подводы, Прасковья никак не могла вспомнить. Жестокий приступ удушья начался еще дорогой.
Опомнилась она уже на постели. Около кровати стояли плачущие Татьяна и Машутка, были и мужики, близкие друзья Федора. Еще не открывая глаз, Прасковья услышала голос Матвея:
— Видно, ноги с горя ослабели. Не сдох старый дьявол. Как вспомню Палыча, так душа огнем горит, а тут и Прасковья лежит чуть жива…
— Ничего мне не сдеется, — отозвалась слабым голосом Прасковья. — Его-то, моего голубчика, утопили враги! — через силу проговорила она и зарыдала, запричитала в голос.
— Маманюшка, не плачь! Опять тебе худо будет, — подбитым цыпленком упав на грудь матери, просила Маша.
Татьяна молчала, только крупные слезы, стекая по щекам, мочили платок, завязанный узлом под подбородком.
«Не знаешь, кого более жалеть, отца ли, Аксюту ли, оставшуюся ни вдовой, ни замужней женой и, может, навек, или мать… Раньше удушье мучило, а теперь с горя вон чуть отдышала, надолго ли — неизвестно. Отец сам сказал, что с теми заодно был, а Кирюшу-то за что взяли?» — думала она.