Первый русский национализм… и другие
Шрифт:
Он переносит форму письма в публицистику (вслед, например, за Ап. Григорьевым) и открывает тем самым новые литературные возможности – эпистолярность допускает многое, что не укладывается в привычные формы. Не столь важно, помечена ли конкретная статья «письмом» или нет – важнее ощущение языковой и стилистической свободы, которым впоследствии воспользуется Розанов, другой корреспондент Леонтьева последних лет его жизни.
Переписка Леонтьева и Филиппова интересна, однако, не только письмами Леонтьева – это беседа двух умных и очень необычных людей (по крайней мере, так остается на протяжении первых двенадцати-тринадцати лет, пока разговор не перейдет в монолог Леонтьева). И для Филиппова Леонтьев – ценный собеседник, один из немногих людей, с которыми он может обсудить значимые для него вопросы церковной и государственной жизни, журналистики и литературы. Он откровенен в своих суждениях – настолько, что чуть ли не первой реакцией на смерть корреспондента стала забота о хранившихся у него письмах: Филиппов опасался, как бы содержащиеся в них нелицеприятные отзывы, как о лицах, так и о государственных делах, не дошли до чужого сведения. Правда, Филиппов, в отличие от Леонтьева, в откровенности не переходит к исповедальности – он много и прямо говорит о делах и лицах, но практически ничего о себе.
Публикуемая переписка не открывает нам ни «нового Леонтьева», ни «неизвестного Филиппова». Она дает другое – углубляет наше понимание как самих собеседников, так и их эпохи, палитра которой обогащается пристрастными, несправедливыми, резкими, но всегда ясно очерченными и небезразличными суждениями двух неординарных людей.
Хранители и пророк
Содержание немыслимо без своей формы, потому что в этом случае оно уже будет не содержанием, а только идеей, стремящейся вылиться в форму; такая идея будет нечто неопределимое, летучее, не определяющееся вовне, стало быть, не существующее реально. <…> Но раз идея захотела стать сущностью, т. е. жить, она тотчас же выливается в форму, соответствующую ей. Это, как Вы сказали, «форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающий материи разбегаться».
о. И. Фудель – К. Н. Леонтьеву (02.IV.1888)
«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О. Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К. Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1)
Петербургский философ Владимир Михайлович Камнев озаглавил свою недавно вышедшую книгу о русском консерватизме «Хранители и пророки» (Камнев, 2010). Название, с небольшим исправлением, идеально подходящее для характеристики только вышедшего в издательстве «Владимир Даль», первого в намеченной серии «Приложения» к сделавшемуся уже легендарным Полному собранию сочинений Константина Николаевича Леонтьева. Если о «пророчествах» Леонтьева говорилось многократно и сам он, по свидетельству одного из учеников, называл себя «пророком» (Замараев, 1995:200) [78] , то хранители – персонажи, обычно куда менее заметные, но в этой своей относительной незаметности делающие дело фундаментальной важности, совершающие постоянно «усилие памяти», без которого ничто прочее не имеет смысла. О. Иосиф Фудель не только сохранил значительную часть леонтьевского архива, не только устно и печатно напоминал обществу о существовании замечательного русского писателя и мыслителя, но и сумел организовать издание первого (к сожалению, по стечению обстоятельств оказавшегося незавершенным) собрания сочинений своего наставника и друга.
Однако помимо вынесенных в подзаголовок тома двух имен в книге есть еще два важных персонажа. Во-первых, это Сергей Николаевич Дурылин, ставший преемником о. И. Фуделя в деле сохранения литературного наследия Леонтьева. По сделанным им копиям публикуется ряд писем, оригиналы которых не сохранились, в комментариях сохранены сделанные Дурылиным пояснения и заметки, а жемчужиной издания является мемуарный очерк о Леонтьеве, написанный о. И. Фуделем по просьбе Дурылина (сам о. Иосиф чуждался мемуарного жанра, отмечая: «Описывать всегда мне было трудно, а описывать свои житейские встречи и знакомства, особенно с таким близким мне человеком, как К. Леонтьев, это значит неизбежно говорить и о себе самом, что мне всегда было органически противно» (с. 433)). Этот очерк стал последней работой о. Иосифа, написанной в форме письма к Дурылину в сентябре 1918 года – 2 (15) октября того же года он скончался от страшной эпидемии «испанки». Возможно, одной из причин, побудившей о. Иосифа перешагнуть через свою нелюбовь к мемуаристике, стали воспоминания о его собственном письме к Леонтьеву, написанному за полгода до смерти последнего, в котором он просил Константина Николаевича «рассказать <…> опять главные моменты Вашей жизни – только письменно. <…>
Зачем мне эта Ваша автобиография (хотя бы даже краткая), не буду говорить; ведь Вы сами называете меня своим “литературным наследником”» (Фудель – Леонтьеву, 26.III.1891, с. 311). Тогда Леонтьев не смог исполнить просьбы, объясняя отказ крайней загруженностью делами, не оставляющими времени для подобного досуга (Леонтьев – Фуделю, 03.IV.1891, с. 312–313); 27 лет спустя, уже своему «литературному наследнику», Фудель в просьбе не отказал, осознавая всю ценность подобного свидетельства.
Вторым важнейшим не названным в подзаголовке персонажем выступает Ольга Леонидовна Фетисенко, взявшая на себя все труды по подготовке данного издания – один из современных хранителей памяти о Константине Николаевиче Леонтьеве, продолжающая дело, начатое заботами и усилиями о. И. Фуделя и С. Н. Дурылина. Собственно, подобное усилие по сохранению традицию и образует – не заботой о нынешнем дне, о том, что сиюминутно считается важным и актуальным, а о том, что обладает ценностью для тебя самого, ценностью для тебя очевидной и бесспорной, какой бы ни казалась она странной и ненужной для других. С. Н. Дурылин в 1920—1930-е годы, занимаясь Леонтьевым, сохраняя и спеша сберечь частички Леонтьевского архива, упрашивая, например, Е. В. Гениеву переписать попавшие в его руки на время письма Леонтьева к племяннице, сам спрашивает себя, не ошибается ли он, видя ценное там, где для других лишь никчемное прошлое, – и сохраненные им тексты публикуются десятилетия спустя, после его собственной кончины: тексты, сохраненные им потому, что для него (и для немногих таких же безумцев, как он) была очевидной их ценность. Это вроде бы слабое, почти безнадежное усилие оказывается проникнутым той верой, которая позволяет двигать горы, вопреки всем очевидностям, – трудами лишь нескольких энтузиастов продвигается дело по изданию академического Полного собрания сочинений Леонтьева, а одновременно с ним выходят и связанные с ним работы, воссоздавая ту «плотную среду», в которой только и возможно понимание леонтьевской мысли [79] .
Есть в русской традиции странные авторы – вроде бы всеми признанные, ценимые, но с какой-то нескладной судьбой: похвалы, неизменно сопровождаемые охранительными оговорками, грозящими едва ли не отменить изначально благоприятный отзыв; имя которых на слуху, но при этом всегда с некоторым оттенком неопределенности – мол, «да, но.». Как Лесков – бесспорный гений, невероятное чудо, случившееся в русской литературе тогда и там, где его вроде бы и вовсе ждать не приходилось – но при этом все неказисто, ничто не получается с первого раза. Леонтьев – как раз из их числа. Сам он жаловался на странный fatum, который распространяется не только на него самого, но и на все с ним связанное. Даже авторы, вполне ему симпатизирующие, ограничивались, как правило, изъявлениями сочувствия и признания лишь в личном порядке. Вл. Соловьев, высоко ценивший Леонтьева, все обещался написать о нем – и исполнил это только по его кончине, написав прочувствованный некролог, тогда как Леонтьев нуждался в живом отклике при жизни:«Мое положение, или моя роль в русск<ой> литературе – совсем особая и даже непонятная. – То там, то сям мелькают (именно только мелькают) весьма ободрительные слова вроде: “великий ум, великая мысль; – удивительный слог; удивительные замечания; – самобытный мыслитель; тонкий художник; – глубоко; – остроумно; – блестящее изложение; – образцовый язык..” (Все это – я даже помню, кто и где сказал.) В совокупности взятые эти мелкие цветочки могут составить такой букет похвал, что самое взыскательное самолюбие удовлетворилось бы. Но букета этого никто не хочет связать и собрать <…>. – Быть может – это у иных происходит еще и от того, что не знают, в какую “клетку” меня поместить?» (Леонтьев – Фуделю, 18.VI.1890, с. 224–225).
Леонтьев настолько не избалован печатным вниманием к своей особе, что даже незначительная статья о. Иосифа в «Благовесте» [80] вызывает заботы и обсуждения, растянувшиеся на целый ряд писем. Собственно, неподдельное внимание, уважение и одновременно серьезный и твердый ум, найденные им в молодом собеседнике, оказались тем, в чем настоятельно нуждался Леонтьев – так легко, с поразительной открытостью и доверием откликнулся он на первые письма Фуделя сначала не сохранившимся объемным письмом (о пропаже которого в воспоминаниях, написанных для С. Н. Дурылина, горько сожалел о. Иосиф), а затем «громадным письмом [81] в 30 страниц мелкого сжатого почерка на почтовой бумаге двойного формата. Это поразительно. Писать незнакомому студенту так много, так любовно и о самом важном в своих убеждениях – это поразительно. Это то самое письмо о славянофилах и об эстетике жизни, которое дважды было мною опубликовано в печати (хотя не полностью) [82] . В нем сосредоточено все характеризующее К. Леонтьева в самых источниках его мировоззрения, и узнать его, а тем более судить его и писать о нем нельзя, не прочитавши этого письма. Но самый факт интимного дара такого письма, которое стоит литературного произведения, молодому человеку говорит мне о личности писателя гораздо более, чем многие страницы его биографии» (Мое знакомство с К. Леонтьевым… С. 440). Леонтьев быстро и глубоко привязался к своему молодому знакомому, почти сразу сделавшегося его другом, полюбив и его, и его молодую жену (которая, в свою очередь, сохранит до самой смерти теплую память о К. Н., запечатленную «В своем углу» С. Н. Дурылина), сделав его своим собеседником по основным занимавшим его в то время вопросам. Представление о важности и интенсивности общения дает уже тот факт, что, не считая четырех личных встреч, за три с половиной года, прошедших от первого, заочного знакомства до кончины К. Н., они обменялись по меньшей мере 135 письмами [83] . Значение переписки К. Леонтьева с о. И. Фуделем было оценено давно – в 1912 году на публикацию (в сокращении) о. Иосифом двух писем Леонтьева В. В. Розанов отозвался, например, так:
«Вполне удивительно и достойно упрека, каким образом свящ. Фудель мог так долго держать под спудом столь многозначительный документ, ввиду пробудившегося интереса к мельчайшим вариациям идей этого превосходного мыслителя XIX века» (Розанов, 2006: 46).
Действительно, в этой переписке Леонтьев раскрывается с удивительной полнотой своих интеллектуальных интересов: в о. И. Фуделе он нашел редкого для себя собеседника, внимательного к тому же кругу проблем, готового учиться и в то же время обладающего достаточно прочными личными взглядами и убеждениями, чтобы дать благоприятный упор мысли К. Н.:
«Варя, увидев, что я все Вам это пишу, а не статью для “Гражд<анина>”, – бранит меня: “Как Вы мне, право, надоели – в доме денег нет; в Банк надо платить, а вы вместо статьи все Осип Ивановичу пишете!..” Увы! С “утилитарной” точки зрения она совершенно права. – Я всю эту зиму – ничего еще за литературу не получал, а 400 рубл<ей> сер<ебром> у Берга и Цертелева [84] набрал вперед. – Но что ж делать – если мне частная беседа с вами несравненно приятнее, чем беседа с “публикой” нашей» (Леонтьев – Фуделю, 19.I.1891, с. 281).
Но общение между Леонтьевым и Фуделем – отнюдь не только интеллектуальное: с ним Леонтьев делится и куда более важным, своим духовным опытом, прислушиваясь к собеседнику, избравшему путь священства (К. Н. сильно помог в хлопотах, связанных с посвящением в сан), с ним же – одним из немногих – Леонтьев поделится новостью о принятии им монашеского пострига.
Фудель не стал для Леонтьева «учеником, пошедшим дальше учителя»; впрочем, судьба вообще не подарила Леонтьеву таких учеников. С годами он скорее «отошел в сторону» от взглядов учителя – не «ушел», но несколько отодвинулся. Сын о. Иосифа, Сергей, вспоминал, что в предвоенные годы жизни отец «много времени отдает изданию собраний сочинений Леонтьева, но это больше долг благодарного ученика, чем творческое дело сердца» (Фудель, 2012: 53). Впрочем, как с достаточными основаниями отмечает О. Л. Фетисенко, суждение сына само окрашено «анти-леонтьевским» взглядом, ему присущим, – Сергей Иосифович, видимо, был склонен преувеличивать степень отдаления отца от мнений Константина Николаевича (с. 51). Но, во всяком случае, трудно отрицать, что с годами увлеченность-очарованность Леонтьевым у о. Иосифа прошла. Не прошла глубокая привязанность, любовь о. Иосифа, в целом человека несколько сухого, к Леонтьеву – сохранился и долг памяти, признательности за все сделанное им доброе, любви к нему как к человеку и одновременно забота о прекрасном писателе, восхищение его литературным даром, стремление донести память о нем до других, познакомить с этим богатством, которое не то чтобы не ценится, а попросту неизвестно.
«…Для сохранения и постоянного подновления любви»
«Преемство от отцов»: Константин Леонтьев и Иосиф Фудель: Переписка. Статьи. Воспоминания / сост., вступ. ст., подготовка текста и коммент. О. Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2012. – 750 с. – (Прил. к Полному собранию сочинений и писем К. Н. Леонтьева: в 12 т. Кн. 1)
Выходящая в качестве книги 1-й Приложения к Полному собранию сочинений К. Н. Леонтьева переписка с Осипом Ивановичем Фуделем (в 1889 году принявшим священнический сан и ставшим отцом Иосифом) охватывает лишь немногим более трех последних лет жизни К. Н. На момент знакомства с ним Фудель был начинающим публицистом, привеченным в «Русском деле» С. Ф. Шарапова – небольшой позднеславянофильской газете, редактор-издатель которой с радостью принял студента в сотрудники (в радости этой, видимо, немалую роль играли и соображения издательской экономии). Публицистические опыты Фуделя и стали причиной знакомства. Немного наслышанный о Леонтьеве благодаря отзывам Шарапова и сблизившись с московским учеником Леонтьева, своим однокурсником, студентом-юристом Николаем Умановым, через последнего он переслал уже год жившему в Оптиной пустыни мыслителю свою недавно изданную брошюру «Письма о современной молодежи». Леонтьев откликнулся быстро и ободряюще, предложив одновременно, чтобы Фудель сам написал к нему – и, преодолев первоначальную робость, тот откликнулся на предложение, сразу же объяснив и главный движущий его в этом разговоре мотив:
«Это позволение я ценю тем более, что до сих пор находился в полном умственном одиночестве, предоставленный с детства самому себе, своим чувствам и влечениям» (Фудель – Леонтьеву, 02.IV.1888, с. 63).
Первое письмо, видимо, оказалось решающим – в нем были и откровенность, которую не мог не оценить хорошо разбирающийся в людях К. Н., и ум напряженный и внимательный – Фудель оказался для Леонтьева ценнейшим собеседником, тем, кто умел задавать вопросы, вызывающие на размышление, уточнять существенное и излагать свою мысль. Хотя переписке, как уже сказано, было отпущено всего три с небольшим года, она оказалась исключительно интенсивной и по объему (сохранилось 134 письма), и по содержанию – Фудель давал Леонтьеву то, в чем тот нуждался более всего: серьезный, сосредоточенный на самой сути интерес к его идеям. Как писал в конце своей жизни о. Иосиф, вспоминая о друге и наставнике, тот «старался использовать всякую даже малейшую возможность повлиять на молодую душу, на молодой ум. <…>
Это был прозелитизм чистейшей воды в благородном смысле слова; прозелитизм, на который мы – русские люди совершенно не способны. И, осно<вы>ваясь на этой черте, я серьезно думаю, что в жилах Леонтьева было много крови не русской; не похож он был по натуре своей и по многим вкусам на чистокровного русского.
Если выше я назвал прозелитизм Леонтьева страстью, то, конечно, в лучшем смысле этого слова. В своих стремлениях обратить своего молодого собеседника в свою веру, навязать ему свои точки зрения он доходил до религиозного пафоса. Он так верил в правильность своих теорий и выводов, по крайней мере существенной основе их, и так глубоко был разочарован в возможности влияния своего слова на общество, что уже не думал ни о славе литературной, ни о широком влиянии, а думал только о том, чтобы оставить следы в молодом поколении, чтобы найти или воспитать единомышленников среди ее, чтобы через талантливую молодежь не учитель – нет, не он, никому неведомый старик, – а его учение победило впоследствии общественное равнодушие и тупость» (Мое знакомство с Леонтьевым… С. 456, 457).