Песни каторги
Шрифт:
Такие стихотворения были не в редкость в каторге. Тем же размером мы нашли описанными и другие события каринского промысла, так же как и восхваления доброго начальника, прибывшего вслед за известным Раз — вым. Но литература каторги даже на этом не остановилась; у ней явились еще лучшие образчики. Что тюремная поэзия в последнее время вкладывалась уже в новые формы языка, доказательством тому могут служить произведения другого каторжного поэта, — не какого-нибудь барина, а человека, недалеко ушедшего от народа. Людей, обладающих некоторыми поэтическими талантами, бывало, конечно, и прежде немало в каторге, но они выражали свою жизнь в старой поэтической форме, в форме отсталой от просвещенных классов; в последнее же время начали появляться поэты, обладающие совершенно безукоризненными формами стиха и подходящие под уровень современной литературы. Образчики этого просвещенно-народного творчества очень любопытны. Мы в этом случае осмелимся привести стихотворения каторжного поэта Мокеева, которого тетрадка нам попалась в России. Об этом поэте упоминает и г. Максимов в описании каторги {«Сибирь и катор.», ч. I, с. 98, 99.}. Вот биография этого поэта. Бедный Мокеев пришел в Сибирь по делу об ограблении и умерщвлении, в котором он однако не участвовал. Он был купеческим сыном и буйно проводил свою молодость. При недостатке денег, закутившись, он натолкнулся на каких-то негодяев, которые решились совершить грабеж на большой дороге; во время предприятия они в борьбе убили свою жертву; Мокеев был свидетелем и не донес, это и послужило поводом к его ссылке. Такая судьба не редкость в среде ссыльных: множество замотавшихся купеческих сынков делаются соучастниками преступлений, — и примеров этому приведено много даже и в наших очерках. Но Мокеев, как видно, был из них самый невиннейший и наименее испорченный. В своих стихотворениях он глубоко кается в своей веселой жизни во время молодости; самый кутеж признает он преступлением; «я вор; я вор родного», говорит он, намекая на свое мотовство. Родные и их интересы остаются для него всегда священными. Пришедши в каторгу, он работал на петровском заводе и на рудниках на Коре. Здесь-то он и проявил свой поэтический талант, посвятивши его описанию арестантской жизни, ее горю и страданиям, которые он сам разделял с другими. Участь его была обыкновенная, тяжелая каторжная участь, как видно из стихов.
49
Бумажная материя.
Окончивши срок, как видно из той же его стихотворной биографии, он пошел искать работы по Забайкалью, но, — как бедный ссыльно-каторжный везде в пренебрежении, везде в загоне, — не мог ничего добиться. Наконец, его охватила общая болезнь всех поселенцев — «тоска по родине». Эта тоска, постоянная жалоба, и отчаянно-безнадежное положение ссыльного выражается во всех его стихотворениях.
Нет, прошла, знать, жизнь моя; Я свое отжил; Хотя на свободе я, Но без всяких сил.. . . . . . . .
И далее:
Я изгнанник родины; Мне не быть на ней.Это ядовитое сознание невозможности увидеть когда-нибудь родину, вместе с чувством глубокой скорби и раскаяния за свою молодость, все более и более растравляло жизнь этого человека. Мокеев ударился под влиянием этой тоски в запой; он блуждал по городам, по базарам, прося милостыни, — как рассказывает сам, — валялся в больнице, должно быть, в белой горячке, и жизнь смололась. Стихотворения его начали мельчать; в них он начал себя выставлять забитым, униженным и смотавшимся безнадежно. Г. Максимов застал этого, по виду скромного и тихого человека, в безнадежных запоях. Несмотря на то, что он иногда получал деньги от родных, что не раз пристраивался к месту у сибирских купцов, которых он местами воспевает, он не мог однако до последнего времени ужиться в Сибири. Он постоянно терзался мыслью, что «отца, брата, мать родную должен схоронить в живых», т. е. не видать, «забыть подругу детства» и т. д.; он решил, что нет ему места в чужой стороне, нет крова, и эта мысль постоянно его преследовала. Таким образом, Мокеев был чисто ссыльным поэтом; он не только изображал каторгу в прежней ее форме с каторжным житьем простого человека, но он испытывал всю участь поселенца в Сибири, смотрел на жизнь глазами ссыльного, испытывал все его чувства, все муки и всю раздирающую боль изгнания. Поэтому все его произведения проникнуты глубокою жизненною правдою. В то же время этот арестантский поэт, вышедший из народной среды и писавший для простого народа, как видно, уже находился под обаянием новой литературы; у него видно близкое подражание Пушкину, Лермонтову, Жуковвскому, Полежаеву и Кольцову. Стих его до того близок к этим поэтам, что иногда решительно невозможно отличить его подражаний от оригиналов, но рядом с этим перемешиваются и стихи, напоминающие склад прежней арестантской песни и ее арестантский язык. Точно так же наряду с прекрасными и выдержанными стихотворениями попадаются лакейские и писарские вирши, имеющие сюжетом — лесть благодетелям, выпрашиванье двугривенного, воззвание к водке и т. д.
Вот, например, замечательное по безукоризненности стихотворение:
Такие стихи острожного поэта напоминают вполне стихи Кольцова и Полежаева, напр. стихотворение «у меня ли молодца ровно в двадцать лет, со бела лица спал румяный цвет» и т. д.
Подобными же стихами поэт описывает самую жизнь арестантской среды. Таково, например, описание предчувствия арестанта перед наказанием. В этом же стихотворении необыкновенно верно изображено прежнее наказание, известное под именем «Зеленой улицы», столь часто встречающееся в арестантских стихотворениях и взятое тюремным поэтом, вероятно, из живых рассказов, если не самим испытанное.
А вот и описание казни.
На место казни я пришел; Со всех сторон толпы бежали. Определенье мне читали: Четыре тысячи пройти И вечно чтоб в Сибири хладной В работе каторжной пробыть. Я слышал приговор ужасный. Потом, «Повзводно» — закричал На офицеров батальонный. Склоня я голову стоял Угрозы слушал я невнятно. . . . . . . . . . . .
Раздали палки по рядам, К прикладам руки привязали, «Дробь» — барабанщикам сказали; В моих глазах померкнул свет. Иду в рядах; пощады нет; Удары сыплют в спину градом, А я без чувств верчу прикладом. Прошел 500, — ходить не мог. Не раз меня сбивали с ног, Не раз водой меня полили. Начальник закричал: «Отбой!» Тряслися ноги подо мной; Дыханье я переводил; Не то был мертв, не то был жив; Не знал, что делалось со мной. И долго в забытьи я был… Тогда лишь принял мало силы, Когда мне фельдшер кровь пустил. . . . . . . . . . . .
Чрез час в больнице я лежал; За мной товарищи ходили. Ни дня — ни ночи я не знал, Не мог сидеть, не мог ходить, С трудом лишь мог проговорить, Чтоб мне рубашку намочили.Это стихотворение, по-видимому совершенно выдержанное, внезапно оканчивалось словами на манер арестантской песни:
Так десять дней ее мочил (рубашку) И облегченье получил.Много глубины чувства встречаем мы в стихотворениях Мокеева, посвященных его личным воспоминаниям. Таково напр. описание чувств ссыльного при оставлении родины. Стихотворение это начинается подражанием пушкинскому «прости, Москва», мы его не вносим, но вот оригинальные его строфы:
Последний раз «прости» родному Приюту должен я сказать, Последний раз кресту златому Приходской церкви долг отдать. Сказав «прости», не тройкой мчаться Мне суждено по столбовой, — Идти в цепях, душой терзаться С полуобритой головой. И на этапах в казематах, В сырой забившись уголок, Мечтать о доле невозвратной И слезы лить на злобный рок. Прости отчизна, край отрадный! В изгнанье вечно я решен, Туда, где россыпи ужасны, Как башни, где хребты стоят, Где нет невинных развлечений, Равнин, украшенных полей, И где упреки и презренья Должно нести душе моей.