Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Песни Мальдорора
Шрифт:

(5) Что за фигура с назойливым упорством маячит перед моим взором, какой уродине принадлежит сие изображение? Задавая самому себе этот жгущий сердце вопрос, я нисколько не изменяю обычной строгости стиля, ибо делаю это, заботясь не о пышной форме, а лишь о достоверности. Кто бы ты ни был, защищайся: я намерен запустить в тебя тяжелым обвинением, как камнем из пращи. Где ты украл глаза? Они чужие, не твои! Я видел точно такие же у одной случайно встреченной светловолосой женщины, знать, у нее ты их и вырвал! Понятно, ты хочешь, чтоб тебя сочли красавцем, но тебе никого не обмануть, а уж меня и подавно. Запомни это и не сочти меня глупцом. Стаи хищных орлов, охочих до кровавой пищи, горячих защитников всех гонителей, прекрасных, как украшающие ветви арканзасского панокко [38] полуистлевшие скелеты, парят кругами над твоим челом, как будто преданные слуги, что взысканы господской милостью. Да есть ли у тебя чело? Право, в этом не мудрено усомниться. Твой лоб так низок, что вряд ли представляется возможным установить сам факт его существования при столь скупом количестве ему присущих признаков. Я не шучу. Может, ты и впрямь безлобый, ты, что вихляешь позвонками да извиваешься передо мною, как неумелый шут, задумавший сплясать замысловатый танец. Но кто же, кто похитил твой скальп? Быть может, тот человек, которого ты держал в заточении целых двадцать лет и который, вырвавшись на волю, решил воздать тебе за все сполна? Если так, я готов похвалить его, правда с оговоркой: я не сторонник крайностей, но он был крайне мягок. Ты же похож теперь на пленного индейца, хотя это сходство исчерпывается (заметим это с самого начала) значительным изъяном волосяного покрова. Я не отрицаю принципиальной возможности того, что волосы вновь отрастут вместе с кожей, – открыли же физиологи, что у животных восстанавливается со временем даже удаленный мозг, – но ограничиваюсь простой, но, впрочем, не лишенной удовольствия констатацией увечья, и помыслы мои не простираются так далеко, чтобы пожелать тебе исцеления, скорее, напротив, я склонен с более чем сомнительной беспристрастностью видеть в постигшей тебя невеликой беде, потере кожи с верхней части черепа, лишь предвестие несчастий покрупнее и осмеливаюсь робко предвкушать такой оборот дела. Надеюсь, я понятно излагаю свои мысли. Твое же горе поправимо; случись тебе, в силу нелепой (но не противоречащей логике) случайности, отыскать драгоценный лоскут кожи, суеверно сохраненный твоим противником как память об одержанной когда-то сладостной победе, и, ты, вероятнее всего – а впрочем, законы вероятности изучены лишь применительно к математике, несмотря на то, что они, как всем известно, по аналогии легко приложимы и к иным областям мышления, – не преминешь воспользоваться столь же удачно, сколь и внезапно подвернувшейся возможностью из вполне законного, хотя и несколько чрезмерного, страха перед местным или общим переохлаждением предохранить обнаженные участки твоего мозга от соприкосновения с атмосферным, особенно зимним, воздухом посредством этого головного убора, который принадлежит тебе по неоспоримому природному праву и который тебе будет позволено, если только ты, вопреки здравому смыслу, не воспротивишься этому сам, носить при любых обстоятельствах, не навлекая на себя упреков – всегда столь неприятных – в нарушении этикета. Ты слушаешь меня внимательно, не так ли? А если и дальше будешь слушать так же, вбирая каждое слово, то очень скоро пропитаешься горькою отравой скорби… Ну, а не слушать ты не можешь, ты внимаешь моим речам, словно подчиняясь некоей силе извне, – не потому ли, что я беспристрастен и ненавижу тебя не так сильно, как должен бы; возрази, если можешь. Твой дух стихийно тяготеет к моему, потому что во мне меньше зла, чем в тебе. Ну, разве я не прав! Вот ты лишь бросил взгляд на городок, раскинувшийся там, на горном склоне. И что же?..{» Все жители его мертвы! Однако у меня, как и у всякого, или, быть может, больше, чем у всякого, хоть это и грех, есть гордость. Так выслушай меня… если признания того, кто прожил без малого полсотни лет в обличии акулы, носимой теплыми подводными теченьями вдоль африканских берегов, тебе настолько интересны, что ты их можешь выслушать, пусть не сочувственно, но уж, по крайней мере, не проявляя слишком явно, что было бы непоправимою ошибкой, отвращения, которое тебе внушает это существо. Не стану сбрасывать маску добродетели, чтобы предстать пред тобою таким, каков я есть, поскольку никогда ее не надевал, (возможно, это может послужить мне оправданьем), так что, стоит тебе вглядеться получше, и ты тотчас признаешь во мне прилежного ученика, но отнюдь не соперника, пытающегося тягаться с тобою на поприще зла. А коли уж я не оспариваю у тебя пальму первенства, то не думаю, чтобы на это осмелился кто-нибудь еще – ему пришлось бы прежде сравняться со, мною, а это нелегкая задача… Так слушай же, если ты не туманный фантом (ты прячешь свое тело непонятно где): эту девочку я увидел как-то утром; твердой, не по годам, поступью направлялась она к озеру, чтобы сорвать розовый лотос, и уже склонилась над водою, как вдруг встретилась взглядом со мной (замечу, справедливости ради, что это произошло не без моего старанья). И в тот же миг она внезапно, подобно тому как вскипает пеной приливная волна, встречая на своем пути валун, пошатнулась; ноги ее подогнулись, она упала в озеро и опустилась на самое дно (бесспорно, это чудо, но так оно и было, и это так же верно, как то, что я с тобою говорю); побочным эффектом сего происшествия послужило то, что все цветы из рода нимфей, которые цвели на озере, остались в целости и сохранности. Что она делает там, под толщей воды?.. как знать. Я полагаю, ведет ожесточенную борьбу с неумолимой силой тления! Но все же мне далеко до тебя, учитель, до тебя, чей взор уничтожает города, как слоновья пята муравьиную кучу! И вот тому свидетельство… Гляди, как опустел склон горы, где прежде кипела жизнь, и город стоит, как заброшенный всеми старик. Хотя дома и невредимы, зато – признаем честно – о тех, кто жили в них, никак нельзя сказать того же: их больше нет, считайте это парадоксом, но это истинная правда. Трупный смрад уже коснулся моего обоняния. Как, ты не чувствуешь? Ну, так взгляни: орлы слетаются со всех сторон и только ждут, пока мы отойдем, чтобы начать роскошный пир. Постой! Но, кажется, эти птицы уже давно были здесь, я видел, как они вились у тебя над головою, как хищные их крылья вычерчивали в небе воздушный обелиск, они словно торопили, словно подстрекали тебя. Неужто и сейчас еще ты ничего не чуешь? Обман, не может быть. Не может быть, чтобы не затрепетали твои обонятельные нервы от прикосновения пахучих атомов, их испускает город убиенных, – ты это знаешь сам… О, с каким восторгом припадаю я к твоим стопам, но лишь пустоту обнимают мои руки… Где же неуловимое тело того, кого видят глаза мои, пред кем я преклоняюсь? Фантом смеется надо мной и вместе со мною ищет собственное тело. Знаком призываю его не двигаться – и получаю в ответ такой же знак… Ах, вот что… я все понял, секрет раскрыт, но, признаюсь, я что-то этому не слишком рад. Все объяснилось, все до последней мелочи, о которой, по правде, не стоило и говорить, вроде вырванных у белокурой женщины глаз – подумаешь, какая важность! Как же мог я забыть, что это с меня самого сняли скальп, что это я сам заточил, хотя не на двадцать, а всего лишь на пять лет (досадная ошибка!), одного человека, желая потешиться его муками, за то что он отказал мне в своей дружбе, – и справедливо: ибо таких не берут в друзья. Если же я и дальше буду притворяться, скажу, что не подозреваю о смертоносной силе своего взгляда, которая губит даже планеты в небесном пространстве, то, пожалуй, сочтут, что память у меня отшибло начисто. Но это лишь минутные провалы, которые случаются не в первый раз и повторяются, как только предо мною в зеркале является вполне закономерно мое изображение, не признанное мною

38

Панокко – искаженное «панококо»; так называют в Южной Америке некоторые виды деревьев.

(6) Я уснул на голом камне. Охотник, без отдыха и пищи гонявшийся целый день по пустыне за голенастым страусом, если найдется таковой среди моих читателей, – вот кто сможет хотя бы отчасти понять, какой свинцовый сон сморил меня. Или вообразите: пенный вал бушующего моря своею мощной дланью послал в пучину судно, из всего экипажа один человек остался на плоту, долгие часы его плот, как щепку, носит по волнам, – долгие часы, и каждый час длиннее целой жизни, но наконец поблизости плывет фрегат, несчастного матроса замечают, в последний миг к нему поспевает помощь – вот этот страдалец, верно, мог бы понять лучше всех, каким тяжелым сном я был придавлен. Гипноз да хлороформ способны ввергнуть человека – да и ввергают, если не ленятся – в подобную каталептическую летаргию. Такое состояние нисколько не напоминает смерть, кто это скажет, тот солжет. Однако перейдем скорее к сну, который мне пригрезился, не то любители такого рода россказней взревут от нетерпения, как стая мощноглавых кашалотов, оспаривающих друг у друга беременную самку. Итак, мне снилось, будто я очутился в прочно приросшей ко мне шкуре свиньи и валяюсь в самых грязных лужах. Это ли не благодать: сбылись мои мечты, я больше не принадлежал к человеческому роду! Именно так я и подумал и был несказанно обрадован, хотя и не мог сообразить, за какой подвиг Провидение послало мне столь почетную награду. Теперь, вспоминая все, что произошло со мною, пока я был распластан на гранитной глыбе – за это время два прилива сомкнули незаметно для меня свои волны над сплавом бесчувственного камня с живою плотью, – теперь я допускаю, что это превращение было, скорее всего, унизительным наказанием, которое ниспослало мне божественное правосудие. Но кто предугадает, что может затронуть в нас тайные струны постыдной, темной радости! Я счел тогда (да и сейчас считаю так же) сию метаморфозу щедрым даром, ослепительным счастьем, высшим, долгожданным благом. Наконец-то, наконец я стал свиньей! Я пробовал свои клыки на коре ближайших деревьев, я с нежностью разглядывал свое рыло. От искры божьей не осталось и следа; выходит, поднять свою душу до высоты вожделенного идеала совсем нетрудно. Так слушайте же и не краснейте, о вы, безмерно смехотворные пародии на красоту, вы, чрезмерно чтящие ослиный рев своей ничтожнейшей души, вы, ничего не ведающие о том, как Вседержитель в редкую минуту беспечного веселья духа и в полном соответствии с великими всеобщими законами гротеска потешился однажды тем, что заселил одну планету микроскопическими и диковинными существами, которых называют «люди» и чьи тела состоят из субстанции, напоминающей розовые кораллы… Что ж, вам есть от чего краснеть, кули с костями да жиром, но все-таки послушайте меня. Не к разуму ваше взываю: его отвращение к вам столь велико, что может привести к кровавой рвоте; не терзайтесь же страхом, как бы он не выдал вашу суть, следуйте своей натуре. Взгляните на меня: исчезли все помехи. Если мне хотелось убивать, а такое случалось нередко, я убивал, и никто не мешал мне. Правда, человеческие законы еще грозили мне возмездием, хоть я и не покушался на племя, которое оставил без всякого сожаления, но зато совесть ничуть меня не упрекала. Весь день дрался я с моими новыми собратьями, так что земля вокруг покрылась в несколько слоев засохшей кровью. Я был сильнее всех и выходил победителем из схваток. Огнем горели раны, но я делал вид, будто не замечаю боли. Наконец все твари земные обратились в бегство, и я остался один в ослепительном блеске славы. Решив покинуть места, опустошенные моею яростью, и перебраться в новые, дабы и там учинить кровавый террор, я вплавь преодолел реку, но едва достиг суши и попытался сделать первые шаги по цветущему берегу, как величайшее изумление охватило меня! Ноги мои сковал внезапный паралич, и стряхнуть это оцепенение я не мог. Я делал невероятные усилия, чтобы освободиться и продолжить путь, но тут проснулся и почувствовал, что снова обратился в человека. Провидение недвусмысленно дало мне понять, что не желает, чтобы мои мечты исполнились, хотя бы и во сне. И это обратное превращение явилось столь болезненным ударом, что еще и поныне я плачу по ночам. К утру мои простыни намокают так, точно их окунули в воду, и мне приходится менять их что ни день. А если вам не верится, то приходите и сами убедитесь в том, что утверждение мое не просто правдоподобно, но совершенно правдиво. Сколько раз с той ночи, проведенной под открытым небом на скале, замешивался я в стадо свиней, пытаясь вернуть себе облик, которого так несправедливо лишился! Пора, давно уже пора отринуть сладостные воспоминания о мимолетном торжестве, которые оставили в моей душе бледный, точно Млечный пчть, след вечных сожалений…

(7) Увидеть нечто, по форме или же по сути отклоняющееся от всеобщих законов природы, не так уж невозможно. Действительно, стоит каждому, не пожалев усилий, мысленно перелистать страницы памяти (не пропуская ни одной, ибо именно на ней может оказаться доказательство выдвинутой мною мысли), как он не без некоторого удивления, каковое при иных обстоятельствах было бы комичным, обнаружит, что в такой-то день он был свидетелем – обратимся вначале к внешнему миру – явления, которое, казалось бы – да так оно и было на самом деле, – не укладывалось в очерченные опытом и очевидностью рамки, такого, например, как дождь из лягушек, таинственная природа которого не сразу была уяснена учеными. А в какой-то другой день – продолжая и завершая перечень феноменами мира внутреннего – собственная его душа являла взгляду изощренного психолога картину если не умственного расстройства (хотя это было бы еще любопытнее), то, по крайней мере (не стану дразнить трезвомыслящих критиков, которые не простили бы мне столь чрезмерных преувеличений), некоего особого и весьма тяжелого состояния, возникающего порой в результате того, что воображение переступает пределы, определенные ему здравым смыслом, нарушая тем самым неписаный договор, заключенный между этими двумя силами, под натиском ли воли, или, что несравненно чаще, из-за разобщенности сторон; в подтверждение сказанному приведу несколько примеров, в уместности которых нетрудно будет убедиться тому, кто запасается терпением и смирением. Достаточно и двух: необузданная ярость и недуг гордыни. Прошу читающего эти строки не делать поспешных и к тому же ложных выводов о несовершенстве моего стиля на основании того, что, разворачивая фразы с чрезвычайною стремительностью, я вынужден отбрасывать всяческие словесные украшения. Увы! Я и хотел бы выстраивать свои мысли и сравнения неторопливо и изящно (но что поделать, коли вечно не хватает времени!), с тем чтобы передать каждому читателю если не ужас, то изумление, овладевшее мною, когда однажды летним вечером, любуясь солнечным закатом, я увидел, что по морю плывет какой-то человек могучего телосложения, имеющий вместо кистей рук и ступней ног перепончатые, как у утки, лапы, а на спине – острый и вытянутый, как у дельфина, плавник, и стаи рыб (среди прочих я различил в этой свите ската, гренландского анарнака [39] и адскую скорпену [40] ) следуют за ним, всем своим видом выражая почтительнейшее восхищение. Временами скользкое тело его скрывалось под водой, но тут же он выныривал вновь, покрыв сто метров за какую-то секунду. Морские свиньи, которые, как я всегда считал, заслуженно слывут отличными пловцами, едва поспевали за этой невиданной амфибией. Мне кажется, тот читатель не пожалеет, который, вместо того чтобы затруднять повествование бездумным легковерием, удостоит автора доверием вдумчивым, с оттенком искренней приязни, которое позволит ему оценить по достоинству те, пусть, на его взгляд, немногочисленные красоты поэзии, в которые я старательно посвящаю его при всякой возможности, и как раз сегодня нечаянно выдался такой случай, который свежий бриз занес вместе с бодрящим ароматом морских водорослей в мою строфу, в которой говорится о диковинном существе, которое похитило у водоплавающих птиц их атрибуты. Но почему похитило? Кому же неизвестно, что человек, которого природа и без того довольно щедро наделила обширными и многообразными способностями, может, если пожелает, еще приумножить их и научиться погружаться в толщу вод не хуже бегемота, летать в поднебесье, как орлан, зарываться в землю, точно крот, мокрица или божественный червь… С большей или меньшей (и скорее большей, чем меньшей) точностью воспроизвожу я те весьма и весьма утешительные мысли, которыми пытался подкрепить свой дух, встревоженный подозрением, не в наказание ли за некий неведомый грех подверглись метаморфозе конечности того, кто несся по морю, развивая с помощью четырех перепончатых лап скорость, недоступную для проворнейшего из бакланов. Но мне не стоило терзаться и прежде времени травить себя горчайшими пилюлями жалости: я не знал еще, что этот человек, чьи руки мерно рассекают соленые морские волны, а ноги взвихряют буруны, точно пара винторогих нарвалов, отнюдь не был наказан, хотя и без охоты принял удивительное превращение. Истина, открывшаяся мне впоследствии, оказалась проста: сей незнакомец покинул неприветливую сушу по собственной воле, а долгое пребывание в жидкой среде мало-помалу привело к тем очень явным, но не очень существенным изменениям, которые и были мною замечены, хотя поначалу, не разглядев как следует, я принял сей загадочный объект (подобные промахи, совершаемые по крайней опрометчивости, порождают чувство досады, понятное психологам и тем, кто отличается особой осмотрительностью) за рыбу странной формы, доселе не описанную ни одним натуралистом и разве что упомянутую в чьих-нибудь посмертных трудах – впрочем, это последнее предположение я не стал бы отстаивать уж очень рьяно, потому что оно обязано своим возникновением столь вольным допущениям, что может оказаться и заблуждением. Оно и неудивительно, так как амфибия была видима лишь для меня одного – не считая рыб и китообразных, – свидетельство тому – проходившие мимо крестьяне, которые при виде моего ошеломленного чудесным явлением лица останавливались и безуспешно пытались понять, почему это я, не отрывая глаз, смотрю на море, словно некая сила, казавшаяся непреодолимой, но не бывшая таковой на самом деле, приковывала мой взор к одной точке, туда, где они ничего, кроме мельтешения всевозможных рыб, не видели, и их в недоумении разинутые рты достигали размеров китовой пасти. Поглядеть на рыбок – одна забава, а бледнеть, как этот чудак, вроде бы не с чего, – говорили они на своем живописном наречии, да и не так они были глупы, чтобы не заметить, что гляжу-то я не туда, где резвятся рыбы, а много дальше. Я же, в свою очередь невольно привлеченный зрелищем столь титанически распахнутых зевов, думал про себя, что если только не найдется в мире пеликана величиною с гору или хотя бы с мыс (прошу вас оценить всю тонкость оговорки, благодаря которой ни пядь земли не пропадет даром), то ни один птичий клюв и ни одна звериная пасть не может не то что превзойти величиною эти зияющие мрачные кратеры, но и сравниться с ними, И, право, даже если сделать скидку на известное преувеличение, неизбежно сопутствующее любезной моему сердцу метафоре (а эта риторическая фигура отвечает тяге человека к бесконечности гораздо больше, чем представляется умам, погрязшим в предрассудках или в ложных убежденьях, что по существу одно и то же), непреложной истиной остается то, что потешно разверстые крестьянские рты легко могли бы разом проглотить не менее чем по три кашалота. Ну, а коли быть совсем серьезным и умерить аппетит, то можно удовольствоваться тремя новорожденными слонятами. Один гребок амфибии – и пенный след протягивался на целый километр. Выныривает перепончатая длань – и в краткий миг меж взлетом и новым погруженьем как будто устремляется к космическим высотам, едва не прикасаясь к звездам. И вот, сложив ладони рупором, взобравшись на береговой утес, я крикнул так, что голос мой загнал в глубокие расселины всех раков с крабами: «О ты, скользящий по волнам быстрее, чем летит альбатрос на не знающих устали крыльях, если причудливые возгласы, что вырываются из человеческой гортани и служат верным воплощеньем мысли, еще не утратили для тебя значенья, останови, прошу, хоть на минуту свое стремительное движенье и коротко, но по порядку, поведай мне свою судьбу. Но только не старайся внушить мне чувства дружбы и почтения, не трать на это слов, ибо они и так вспыхнули во мне, едва лишь я узрел, как ты с акульей грацией и силой отважно мчишься вдаль». Могучий вздох пронесся тогда над морем, и лютый холод пробрал меня до костей, и утес заколебался под моими ногами, или это зашатался я сам под бурным натиском воздушных волн, наполнивших мне уши скорбным воплем; тот вздох разбередил земные недра, и растревоженные рыбы нырнули в глубь морских зыбей с громоподобным плеском. Пловец приблизился, но не вплотную к берегу, а лишь настолько, чтоб его голос без усилия достигал моего слуха, и, шевеленьем ласт поддерживая тело в вертикальном положении, возвысил над ревущею пучиной свой торс, увешанный зелеными стеблями водных трав. И я увидел, как он склонил чело, как будто повелительно сзывая сонм заблудившихся в душе воспоминаний. Я молча ждал, не решаясь прервать священнодейственных раскопок, он же погрузился в прошлое и замер, недвижимый, словно риф. Но наконец он разомкнул уста: «Не потому ли у сколопендры такое множество врагов, что бесподобная красота ее бессчетных ножек отнюдь не вызывает ни любви, ни восхищенья у других животных, а только разжигает в них завистливое озлобленье. Все хулят и ненавидят ее – что же, меня это нисколько не удивляет… Не стану говорить тебе, где я родился: это ничего не прибавит к моему рассказу, а честь не велит пятнать позором имя предков. На второй год супружества моих достойных родителей (да простит их Господь!) небо, вняв их молитвам, послало им близнецов: моего брата и меня. Казалось бы, родившись в один день, мы должны были нежно любить друг друга. Но вышло по-другому. Я был красивей и умнее брата, и он воспылал ко мне ненавистью, которой даже не пытался скрыть, родители в ответ на это окружали меня еще большею любовью и лаской, я же, не переставая искренно любить брата, старался отвратить душу несчастного от противоестественной вражды с тем, кто делил с ним тепло материнской утробы. Но злоба его не знала границ, и наконец, опорочив меня чудовищной клеветой, он добился того, что родители от меня отвернулись. Пятнадцать лет провел я в темнице, питаясь мерзкими червями да мутною водой. Не стану подробно описывать всех мук, перенесенных мною за долгие годы этого безвинного заточения. Изо дня в день в определенный час двери моей тюрьмы открывались и входил один из палачей – всего их было трое. и каждый являлся в свой черед – с клещами, щипцами и прочими орудиями пытки. Они слышали крики, которые исторгала у меня боль, и оставались равнодушны, они видели потоки крови и усмехались. О брат мой, виновник всех моих несчастий, я тебя простил! Может ли быть, чтобы твоя слепая ненависть не сменилась наконец прозрением?! Томясь в узилище, я много размышлял. И ты легко поймешь, как я возненавидел род людской. И все же, несмотря на тройной гнет – одиночества, тоски и недугов, – я не совсем лишился рассудка и не озлобился против тех, кого все еще продолжал любить. Но вот однажды хитростью мне удалось вернуть себе свободу. Страшась всех живущих на земле, всех, кто, хотя и считались мне подобными, на самом деле, насколько я успел понять, не имели со мною никакого сходства (если бы они и правда считали меня подобными себе, для чего стали бы причинять мне столько зла?), я побежал на каменистый берег, твердо решив умереть, если и в море будут терзать меня воспоминания о поре, предшествовавшей пережитому кошмару. И что же, вот я перед тобой. Жизнь в морских глубинах, в сияющих хрусталем гротах, которую веду я с тех самых пор, как покинул отчий дом, не так уж и плоха. Взгляни и убедись. Провидение даровало мне лапы лебедя. Мирно провожу я свои дни среди рыб, и они заботятся о моем пропитании и служат мне, признав своим повелителем. Сейчас, если позволишь, я свистну на особый лад, и ты увидишь, как они со всех сторон примчатся на зов». Как он сказал, так и произошло. Затем мой странный собеседник вновь царственно поплыл в сопровожденье свиты подданных. В считанные секунды скрылся он из виду, но я навел подзорную трубу и все же разглядел его, пока он не исчез совсем за горизонтом. Он греб одной рукою, другой же тер глаза, налившиеся кровью от неимоверного усилия, которое пришлось ему приложить, чтобы заставить себя приблизиться к суше. И все лишь ради меня, лишь затем, чтоб утолить праздное мое любопытство. С досадой отшвырнул я трубу, проклиная ее ненужную зоркость; ударившись о камень, она разбилась вдребезги, и волны унесли осколки: то был прощальный жест, которым я почтил несчастное и благородное созданье, в котором ясный ум соседствует с горячим сердцем, явившееся мне как будто бы во сне. Но не во сне, а наяву случилось все, чему я был свидетелем в тот летний вечер.

39

… гренландского анарнака … – Анарнаками гренландцы называют китов-бутылконосов.

40

Скорпена – морской ерш, хищная рыба с ядовитыми колючками. Во Франции скорпену называют также морским чертом.

(8) Каждую ночь, все вновь и вновь, распиная истерзанную память на широко распахнутых крылах, я воскрешал в воображении один и тот же образ, твой образ, Фальмер… каждую ночь… Светлые кудри, нежный овал лица, решительный взор запечатлелись в моем сознанье… да, особенно светлые кудри… Но что это за безволосый, гладкий, словно черепаший панцирь, череп – прочь, уберите прочь!.. Ему было четырнадцать, а мне лишь годом больше. Да замолчи же, страшный голос! Зачем мне выдавать себя? Но это говорю я сам. Теперь я понял: это моя мысль приводит в движение мой язык и шевелит моими губами – это говорю я сам. Это я начал рассказ о своей юности, это меня ужалила в самое сердце совесть, и это говорю – по-видимому, так… – и это говорю я сам. Мне было только годом больше, чем ему… лишь годом больше, чем ему… кому же? О ком я говорю? В то давнее время он, кажется, был моим другом. Да-да, он был мне другом, а имя я уже сказал и больше ни за что не повторю, нет, ни за что! Наверное, не нужно повторять и то, что мне было лишь годом больше. А может, нужно? Что ж, повторю, но только горьким шепотом: мне было только годом больше. Но я был гораздо сильнее и употреблял это превосходство лишь затем, чтобы защитить и поддержать в невзгодах жизни того, кто мне доверился, и никогда не помыкал им как слабейшим. Он был слабее, да, помнится, он был слабее… В то давнее время он, кажется, был моим другом. Я был сильнее… Каждую ночь… Особенно светлые кудри… как всем известно, лысые не редкость, известны и причины сего малоприятного явления: старость, горе, болезнь – все три эти фактора вместе или каждый в отдельности. По крайней мере, именно такое объяснение дал бы, обратись я к нему, ученый муж. Старость, горе, болезнь. Но я (а в этом деле я не уступлю ученым), я знаю еще одну причину облысения. А было так: однажды друг остановил мою руку с кинжалом, которую я занес над грудью женщины, я же в гневе схватил его за волосы своей железной дланью и раскрутил, так, что его светлые кудри остались зажаты у меня в кулаке, а сам он, повинуясь центробежной силе, отлетел и со всего размаху врезался в могучий дуб… Да, я знаю еще одну причину… однажды светлые кудри остались в моем кулаке… И сам не уступлю ученым… Да-да, я уже называл его имя. Я это совершил… а сам он, повинуясь центробежной силе, со всего размаху… Четырнадцать лет ему было… В припадке буйного безумья, не разбирая дороги, помчался я, прижимая к груди кровавый комок, который с тех пор храню, как драгоценную реликвию… а за мною бежали детишки… детишки и старухи, швыряли камни и вопили: «Вот волосы Фальмера!» Прочь, уберите прочь этот гадкий, словно черепаший панцирь, этот безволосый череп… Кровавый комок… Но это говорю я сам… Он был слабее, помнится, слабее… Детишки и старухи… Он был… что я хотел сказать?.. ах, да, был, помнится, слабее. Железной дланью… Погиб ли он от этого удара? Разбился ли о ствол… совсем, совсем разбился? Погиб ли он от этого удара?.. Не ведаю, не видел, я закрыл глаза, не знаю и узнать боюсь. Особенно светлые кудри… В тот день я спасся бегством, но совесть мучительно гложет меня и поныне… Каждую ночь… Мечтающий о славе юноша, склонившийся над письменным столом, в своей каморке под самой крышей, вдруг слышит средь ночной тиши какой-то шорох; не зная, что это, он поднимает свою отяжелевшую от напряженных дум и чтенья пыльных фолиантов голову, глядит по сторонам, но не находит ничего такого, что объяснило бы происхожденье того чуть слышного, но явственного шороха. И наконец замечает: горячая воздушная струя, что поднимается от свечки к потолку, слегка колышет лист бумаги, пришпиленный к стене. Под самой крышей… И как мечтающий о славе юноша вдруг слышит непонятный шорох, я слышу голос, певучий голос, я слышу тихий оклик: «Мальдорор!» Пока же юноша не понял, откуда исходит звук, ему казалось, будто это шелест комариных крылышек… над письменным столом склонившись… Я лежу на атласном ложе, но не сплю. С полнейшим хладнокровьем убеждаюсь, что глаза мои открыты, хотя уже давно настало время ночных маскарадов, час розовых домино. Никогда, о никогда никто из смертных не мог бы так трепетно и нежно, точно серафим, произнести три слога, что составляют мое имя! Комариные крылышки… Как ласков его голос… Так он простил меня? Он отлетел и со всего размаху… «Мальдорор!»

Песнь V

(1) Не сетуй на меня, читатель, коль скоро моя проза не пришлась тебе по вкусу. Признай за моими идеями, по крайней мере, оригинальность. Ты человек почтенный, и все, что ты говоришь, несомненно, правда, но только не вся. А полуправда всегда порождает множество ошибок и заблуждений! У скворцов особая манера летать [41] , их стаи летят в строгом порядке, словно хорошо обученные солдаты, с завидной точностью выполняющие приказы полководца. Скворцы послушны инстинкту, это он велит им все время стремиться к центру стаи, меж тем как ускорение полета постоянно отбрасывает их в сторону, и в результате все это птичье множество, объединенное общей тягой к определенной точке, бесконечно и беспорядочно кружась и сталкиваясь друг с другом, образует нечто подобное клубящемуся вихрю, который, хотя и не имеет общей направляющей, все же явственно вращается вокруг своей оси, каковое впечатление достигается благодаря вращению отдельных фрагментов, причем центральная часть этого клубка хотя и постоянно увеличивается в размерах, но сдерживается противоборством прилегающих витков спирали и остается самой плотной сравнительно с другими слоями частью стаи, они же в свою очередь тем плотнее, чем ближе к середине.

41

У скворцов особая манера летать … – В пятой песни обнаруживается, по крайней мере, пять дословных цитат из «Энциклопедии естественной истории» Шеню. Одна из них – описание полета скворцов.

Однако же столь диковинное коловращение ничуть не мешает скворцам на диво быстро продвигаться в податливом эфире, приближаясь с каждою секундой к концу утомительных странствий, к цели долгого паломничества. Так не смущайся же, читатель, странною манерой, в которой сложены мои строфы, сколь бы ни были они эксцентричны, незыблемой основой их остается поэтический лад, на который настроена моя душа. Конечно, исключения не составляют правил, но все же мое своеобразие остается в рамках возможного. Между литературой в твоем понимании и тем, какой она представляется мне, как между двумя полюсами, лежит бесконечное множество форм промежуточных, которые легко можно множить и множить, однако это не только не принесло бы пользы, но и могло бы чрезвычайно сузить и извратить глубоко философическую категорию, ибо она утратит всякий смысл, если отбросить то, что было изначально в ней заложено, то есть ее всеохватность. Вдумчивый созерцатель, ты способен восторгаться с хладною душою, что ж, глядя на тебя, я восхищаюсь… А ты меня понять не хочешь! Быть может, ты нездоров, тогда последуй моему совету (лучшему из всех, какие я в силах дать тебе!) и пойди погуляй на свежем воздухе. Ты прав, это не бог весть что… И все же прогулка взбодрит тебя, а после снова приходи ко мне. Не плачь, успокойся, я не хотел тебя расстроить. Ну что, мой друг, не правда ли, мои песни уже нашли в тебе какой-то отзвук? Так отчего не сделать еще шаг? Граница меж нашими вкусами – твоим и моим – невидима, неуловима, а значит, ее и вовсе нет. Но если так, подумай (я лишь слегка касаюсь этой темы), уж не вступил ли ты в союз с упрямством, любимым чадом мула [42] , которое питает нетерпимость. И я не обратился бы к тебе с таким упреком, когда б не знал, что ты неглуп. Поверь: замыкаться в хрящеватый панцирь некоей, незыблемой в твоих глазах, аксиомы вредно для тебя самого. Ведь наряду с твоей есть и другие, и они столь же незыблемы. Положим, ты охоч до леденцов (природа тоже любит пошутить), что ж, никто не усмотрит в этом преступленья, но и люди, отличные от тебя по темпераменту и по масштабу дарований и потому предпочитающие перец и мышьяк, столь же вольны в своих пристрастиях, что отнюдь не означает, будто они желают навязать свой вкус в этом невинном вопросе тем, на кого наводит ужас какая-нибудь землеройка или формула площади поверхности куба. Говорю это по опыту, не желая никого подстрекать. И как коловратки и тихоходки могут выдержать нагревание до температуры кипения воды [43] , не теряя при этом жизнеспособности, так и ты сможешь постепенно привыкнуть к едкой сукровице, которая накапливается от раздражения, вызываемого моим замысловатым витийством. Почему бы и нет, ведь удалось же пересадить живой крысе хвост от дохлой [44] . Вот и ты постарайся пересадить в свою голову разнообразные плоды моего мертворожденного ума. Ну же, будь благоразумен! Как раз сейчас, пока я пишу эти строчки, духовную атмосферу пронзают новые токи, а значит, надо, не робея, не отводя глаз, достойно встретить их. Но что это, отчего ты скривился? Да еще передернулся так, что эту гримасу и не повторить без долгой и упорной тренировки? Пойми, во всем нужна привычка, и поскольку то непроизвольное отвращение, что вызывали у тебя первые страницы, заметно убывает, обратно пропорционально растущему усердию в чтении – так истекает гной из вскрытого фурункула, – есть надежда, что, хотя твои мозги еще воспалены, ты скоро вступишь в фазу полного выздоровления, Да, ты определенно пошел на поправку, разве что еще бледен лицом. Но ничего, крепись! ты наделен недюжинным умом, с тобой моя любовь и вера в окончательное исцеленье, а чтобы избавиться от последних симптомов недуга, ты должен принять особые снадобья. Для начала вяжущее и тонизирующее; это несложно: вырви руки у собственной матери (если она у тебя еще есть), изруби на мелкие куски и съешь за один день, сохраняя полную невозмутимость. Если же матушка твоя чересчур стара, выбери для этой операции предмет помоложе и посвежее, чьи кости легко берет пила хирурга и чьи плюсны при ходьбе служат надежною точкой опоры ножному рычагу, ну, например, свою сестру. Мне тоже жаль ее, ведь доброта моя не напускная, как та, которую рождает восторженный, но хладный ум. Что ж, мы с тобой уроним по слезе, свинцовой и неудержимой, над этою столь дорогой нам девой (хоть никакими доказательствами ее девства я не располагаю). И будет. Рекомендую тебе также отличное смягчающее средство: смесь из кисты яичника, язвительного языка, распухшей крайней плоти и трех красных слизней, настоянная на гнойных гонорейных выделениях. И если ты исполнишь эти предписания, моя поэзия примет тебя в свои объятия и обласкает, как вошь, которая впивается лобзаньями в живой волос, покуда не выгрызет его с корнем.

42

… любимым чадом мула … – Мул, гибрид лошади и осла, как известно, бесплоден.

43

… коловратки и тихоходки могут выдержать нагревание до температуры кипения воды … – еще одно свидетельство эрудиции Лотреамона в зоологии. Коловратки и тихоходки – мелкие водяные беспозвоночные, известные Лотреамону из трудов Пуше или пользовавшегося ими Мишле.

44

… пересадить живой крысе хвост от дохлой – О такой операции писал журнал «Revue des deux mondes» 1 июля 1868 г.

(2) На кочке предо мною возвышался некто. Издалека я плохо видел его голову, неясно различал ее очертания, но сразу уловил в ней что-то необыкновенное. Я страшился приблизиться к сей неподвижной фигуре, и пусть бы, кроме пары собственных ног, приставили мне конечности трех сотен крабов (не считая тех, что предназначены для захвата и измельчения пищи), я и тогда не тронулся бы с места, если бы одно событие, как будто бы весьма незначительное, не обложило непосильной данью мое любопытство и не заставило его выйти из берегов. Откуда ни возьмись, появился скарабей, поспешно направляющийся к вышеозначенной кочке, – именно к ней, несомненно к ней, он сам прикладывал все силы, чтобы сделать очевидным свое стремленье к ней, – катя перед собою по земле при помощи всех усиков и лапок шар, состоящий в основном из экскрементов. Величиною же сие членистоногое было чуть поболее коровы! Кто сомневается в моих словах, прошу пожаловать ко мне, и я представлю недоверчивым неоспоримые свидетельские показания. Донельзя удивленный, я пошел за ним следом, держась, однако же, поодаль. Что будет он делать с этим огромнейшим черным шаром? А ты, читатель, гордящийся (и не напрасно) своею проницательностью, сможешь ли ты угадать? Ну, так и быть, не стану подвергать столь тяжкому испытанию твою нетерпеливую страсть к загадкам. Но знай – и это легчайшее наказание из всех, какие я могу придумать – я открою (все-таки открою!) тебе эту тайну не раньше, чем в самом конце твоей жизни, когда ты поведешь ученый диспут с подступающей агонией… а может быть, в конце строфы. Между тем скарабей уже достиг подножья кочки. В то время как я хотя и следовал за ним, но был еще довольно далеко, ибо, подобно поморникам, опасливым и как будто вечно голодным птицам, которые обитают в приполярных областях, а в зоны умеренного климата залетают лишь изредка [45] , я тоже двигался вперед с медлительной опаской. И все еще не мог понять, что это за существо на кочке, к которому я приближался. Насколько мне известно, семейство пеликаньих состоит из четырех раздельных видов: глупышей, пеликанов, бакланов и фрегатов. Но надо мной возвышалась серая фигура, и то был не глупыш. На пригорке стояло немое изваяние, и то был не фрегат. Мой взор приковывала окаменевшая плоть, и то был не баклан. Теперь я ясно видел человека, чей мозг лишен варолиева моста [46] . Лихорадочно рылся я в памяти, пытаясь вспомнить, где, в каких холодных или жарких странах я видел этот длинный, широкий, уплощенный сверху, с выпуклым гребнем с ноготком на конце, загнутым книзу, клюв, эти сборчатые края, это надклювье, состоящее из двух сходящихся на конце лучей, этот промежуток между ними, затянутый кожной перепонкой, этот большой желтого цвета мешок, идущий вдоль всей шеи и сильно растяжимый, эти узкие, вертикально прорезанные, почти неразличимые, спрятанные в желобке у основания ноздри [47] . Когда бы это существо с дыханием простого легочного типа, снабженное волосяным покровом, было птицею до самых пят, а не только до плеч, мне было бы не так уж затруднительно распознать его: вы и сами увидите, что это совсем нетрудно. И все же я не стану делать окончательного заключения, ибо для полной уверенности мне потребовалось бы иметь перед собою на столе одного из представителей названного семейства, хотя бы в виде чучела. А я не так богат, чтобы его приобрести. Иначе я бы пункт за пунктом проверил высказанную выше гипотезу и вскоре определил бы доподлинную природу загадочной твари, в чьей принужденной позе угадывалось внутреннее благородство. Гордясь тем, что сумел проникнуть в тайну двойственного организма, и сгорая желанием узнать поболее об этом чуде, я наблюдал сию незавершенную метаморфозу! И хотя у незнакомца не было человеческого лика, он казался прекрасным, как пара щупальцеобразных длинных усиков какого-нибудь насекомого, или как поспешное погребение, или как закон регенерации поврежденных органов, или, вернее всего, как отменно зловонная трупная жидкость! Не обращая ни малейшего внимания на все происходящее вокруг, пеликаноглавый субъект смотрел прямо перед собою! Но лучше отложу конец этого описания до другого раза. Пока же, без затей и поскорее, продолжу свой рассказ, поскольку и вам не терпится узнать, к чему же клонится мой вымысел (дай-то Бог, чтоб это оказался чистый вымысел!), и я, со своей стороны, имею твердое намерение поведать все, что собирался, за один раз (ни в коем случае не за два!). И пусть никто не смеет упрекнуть меня в трусости. Найдется ли смельчак, который, очутись он на моем месте, не услышал, приложив ладонь к груди, как учащенно бьется его сердце. Да вот, кстати говоря, совсем недавно в Бретани, в одном приморском городишке, скончался бывалый моряк, с которым некогда приключилась не менее ужасная история. Он был капитаном дальнего плавания на корабле, принадлежавшем некоему судовладельцу из Сен-Мало. Как-то раз, проплавав в море год и месяц, он вернулся к семейному очагу, и как раз в этот день супруга осчастливила его наследником, законность коего он мог признать лишь вопреки всем законам природы; еще не оправившись от родов, она лежала в постели. Не обнаруживая ни удивления, ни гнева, капитан спокойно предложил жене одеться и прогуляться с ним вдоль городского вала. А дело было в январе. Вал Сен-Мало высок и, когда дует северный ветер, даже самые отчаянные не решаются на подобную прогулку. Бедная женщина повиновалась и пошла за ним смиренно и молча, по возвращении же свалилась в горячке. И в ту же ночь умерла. Конечно, то была слабая женщина. Но я, мужчина, оказавшись перед лицом не менее драматического испытания, не могу ручаться, что не дрогнет ни один мускул на моем лице! Едва лишь скарабей дополз до кочки, как человек, обратив воздетую руку на запад (как раз туда, где в облаках схватились гриф-ягнятник с американским филином), стер с клюва блистающую, подобно бриллианту, всеми цветами радуги слезу и сказал скарабею: «Доколе будешь ты катать несчастный этот шар? Твоя месть ненасытна, меж тем как у женщины, чьи руки и ноги ты когда-то скрутил жемчужными нитями, превратив в аморфный многогранник, дабы удобнее было толкать ее твоими членистыми лапами по равнинам и по дорогам, по камням и по колючим кустам (дай мне взглянуть, она ли это в самом деле!), – у этой женщины давно уж раздробились все кости, отшлифовались в результате трения качения суставы, слились и слиплись части тела, так что все оно, утратив природные углы и изгибы, превратилось в однородную массу, в месиво из твердых и мягких тканей и приняло форму, близкую к шарообразной! Она уже давно мертва, так предай же ее останки земле и смотри, как бы переполняющая тебя ярость не разрослась сверх всякой меры; уже не жажда справедливого возмездия, а самолюбие руководит тобою, оно скрывается под стенками твоей черепной коробки и уже распирает ее, подобно призраку, вздымающему свой саван». Тем временем ягнятник и американский филин, поглощенные схваткой, незаметно для самих себя переместились ближе к нам. Скарабей, изумленный услышанным, вздрогнул и – что могло бы прежде показаться ничем не примечательным движением, а ныне послужило признаком неудержимого гнева – стал грозно скрести задними лапами о край надкрыльев, издавая пронзительный треск, в котором можно было различить слова: «От тебя ли слышу я эти трусливые речи? Уж не забыл ли ты, о брат мой, обо всем, что было? Эта женщина предала нас обоих. Сначала тебя, потом и меня. И по-моему, такое оскорбление не должно (да, не должно бы!) стереться в памяти с такою легкостью. С такою легкостью! Ты, великодушная натура, уже готов простить. А вдруг – почем ты знаешь! – хотя все атомы перепутались, и тело этой женщины напоминает круто замешанное тесто (теперь не время доискиваться, хотя самое поверхностное исследование могло бы прояснить вопрос о том, что более способствовало его плотности: совокупное ли воздействие пары тяжелых колес или же мое неукротимое рвение), она еще жива? Молчи и не мешай мне мстить». И, вновь толкая шар, он двинулся в дальнейший путь. Когда же он скрылся из виду, пеликан вскричал: «Своею колдовскою силой та женщина обратила меня в птицеглавое чудище, а брата – в скарабея, так, может быть, она и впрямь заслуживает еще и не таких мучений, как те, что были мною перечислены». Услышанное (во сне иль наяву – не знаю) внезапно открыло мне, что вражда столкнула там, на небе, в кровавых объятиях ягнятника и филина, и тогда, откинув голову, как капюшон, дабы раздуть меха своих легких и обеспечить беспрепятственный выход воздушному току, я, глядя ввысь, возопил: «Эй, вы, остановитесь, прекратите распрю! Вы оба правы, она клялась в любви обоим и обоих обманула. Но не вы одни обмануты коварной. Она лишила вас человеческого облика, жестоко надругавшись над самыми святыми чувствами. Неужто вы не верите мне! Как бы то ни было, она мертва, и скарабей, невзирая на жалость, которой поддался его брат, первая жертва ее вероломства, подверг обманщицу суровой каре, которая оставила на ней неизгладимый след». Эти слова положили конец поединку, противники уже не рвали друг у друга перья и клочья мяса – и правильно. Американский филин, прекрасный, как формула кривой, которую описывает пес, бегущий за своим хозяином, скрылся в руинах старого монастыря. Ягнятник, прекрасный, как закон затухающего с годами роста грудной клетки при диспропорции между тенденцией к увеличению и количеством усваиваемых организмом молекул, взмыл ввысь и растворился в поднебесье. Пеликан, чей благородный порыв потряс меня тем более, что показался неестественным, вновь застыл на кочке, величественный, как маяк, привлекающий взоры всех плавающих по океану жизни одушевленных челноков, дабы, памятуя о его примере, они остерегались любви злых волшебниц. А скарабей, прекрасный, как трясущиеся руки алкоголика, почти исчез за горизонтом. Я же вырвал мускул из собственной левой руки, ибо был слишком взволнован судьбою четверых несчастных и не ведал, что творю. А я-то думал, что это просто ком навоза… Вот дурень…

45

… залетают лишь изредка … – Рассуждение о поморниках – еше одно почти дословное заимствование из «Энциклопедии естественной истории» Шеню.

46

… чей мозг лишен варолиева моста – Варолиев мост – часть мозга, контролирующая разные функции организма, в том числе двигательную.

47

… где … я видел … этот … клюв … эти … ноздри! – Описание пеликана позаимствовано у Шеню.

(3) Периодическое отмирание всех человеческих чувств это не пустые слова, как может показаться. Или во всяком случае не такие пустые, как многое другое в том же роде. Пусть поднимет руку тот, кто всерьез готов обратиться к палачу с просьбой заживо содрать с себя кожу. Пусть поднимет голову тот, кто охотно подставит грудь под пули. Я поищу глазами шрамы, сосредоточу всю остроту осязанья на кончиках пальцев дабы ощупать тело такого чудака, удостоверюсь, забрызган ли мой белоснежный лоб мозгами из простреленного черепа. Нет, любителя подобных самоистязаний не найдется в целом свете. Я не ведаю смеха, это верно, ибо до сих пор еще ни разу не смеялся. Однако было бы опрометчиво утверждать, будто губы мои не растянулись бы при виде человека, который заявил бы, что этакое диво существует. Но то, чего никто не пожелал бы для себя, в избытке выпало на мою несчастную долю. Правда, мне не приходилось корчиться от боли, да это бы еще и ничего. Зато мой ум иссох от постоянных, напряженных, иступленных размышлений, он стонет, он вопит, точно лягушки, чье мирное болото посетила стая алчных цапель или прожорливых фламинго. Блажен, кто безмятежно спит на мягком ложе из пуха, выщипанного с груди полярной гаги, не замечая, что выдает себя врагу. Я же не смыкаю глаз вот уже три с лишним десятка лет. С самого недоброй памяти дня моего рождения я воспылал неукротимой ненавистью ко всем лежанкам, приспособленным для усыпления. Я выбрал этот жребий сам, здесь нет ничьей вины. Так что отбросьте подозрения – они излишни. Вы видите блеклый венок на моей голове? Его сплело само упорство своими тонкими перстами. И пока горячий, как расплавленный металл, жизнетворный ток не остановится в жилах моих, я не усну. Каждую ночь я заставляю свое воспаленное око неотрывно взирать на звезды в квадрате окна. А меж опухших век для пущей верности вставляю щепку. И, не меняя положения, прислонясь к холодной стенке, простаиваю напролет всю ночь, и стоя встречаю утро нового дня. Порою все же мне случается грезить, но при этом я вполне владею своим сознанием и телом, ибо да будет вам известно, что и кошмары, холодным фосфорическим огнем пылающие по углам, и лихорадочная дрожь, что прикасается своей культей к моим щекам, и монстры, потрясающие окровавленными когтями, – суть творения моего ума: он плодит и кружит их в бешеной пляске, чтобы найти занятие в вечном своем бдении. Пусть свободная воля – лишь слабая былинка, но она постоит за себя, она объявляет бесстрашно и твердо, что никогда не примет в число своих чад тупое забытье, – ибо спящий слабее оскопленного самца, Бессонница истощает плоть, сокращает путь к могиле, так что уже и ныне я ощущаю запах кладбищенских кипарисов, – пусть так, но все равно, пресветлый лабиринт моего сознания ни за что не выдаст своих святынь глазам Творца. Сокровенное чувство чести, в чьи благодатные объятия меня неудержимо тянет, велит мне всеми силами противиться такому униженью. Суровый страж беспечной души, я не позволяю своему утомленному стану согнуться и опуститься на ложе трав в тот час, когда на побережье зажигаются ночные фонари. Гордый победитель, я ускользаю из тенет коварного мака. Не диво, что сердце мое, ожесточившись в этой нечеловеческой борьбе, замуровало свои помыслы в собственных недрах, уподобившись голодному, что пожирает сам себя. Неприступный, как титан, я прожил весь свой век, не смыкая широко отверстых глаз. Конечно, днем, как хорошо доказывает опыт, каждый может успешно противостоять Великому трансцендентному Объекту (как он зовется, всем известно), ибо в это время суток наша воля готова защитить себя и дать нешуточный отпор. Но вот всю землю и всех людей, не исключая тех, кого наутро ожидает виселица, обволакивает сумрак ночи, и тогда… о, как страшно видеть, что твой мозг – в кощунственных чужих руках! Беззастенчивый проклинает насильника, но поздно, дело сделано: целомудренный его покров изорван в клочья. Позор! дверь нашего убежища взломана, и все доступно разнузданному любопытству Божественного Вора. Не смей терзать меня так подло, слышишь, ты, мерзкий соглядатай моих мыслей! Я существую, и значит я – это я, и никто другой. Я не потерплю двоевластия. Я желаю распоряжаться своею сокровенной сутью единолично. Я должен быть свободен… или пусть обратят меня в гиппопотама. Провались сквозь землю, невидимый бич, и не раскаляй добела моей ярости. В одном мозгу нет места для меня и для Творца. Вновь ночь окрашивает мглою быстротечные часы, и вот, глядите, человек, не устоявший перед силой сна: каков он, распростертый на постели, что увлажнена его холодным потом? И что такое это ложе, впитавшее агонию затухающих чувств, как не сколоченный из тесаных сосновых досок гроб? Медленно, словно под натиском некоей безликой стихии, отступает воля. Липкая смола застилает глаза. Как разлученные друзья, тянутся друг к другу веки. Тело превратилось в труп, хотя и дышащий. Руки и ноги недвижимы, словно четыре массивных бревна пригвоздили к матрасу. А простыни, вы только посмотрите, простыни – как саван. Вот и курильница, в которой дымится ритуальный фимиам. Подобно далекому морю, ропщет и подступает все ближе к изголовью вечность. Земное жилище исчезло, падите ниц, о смертные, здесь осиянный свечами придел для отпеванья! Случается порою, что плененный разум, пытаясь сбросить оковы глубокого сна и победить свое природное несовершенство, вдруг с изумленьем замечает, что обратился в погребальный обелиск, и, рассуждая с безупречной логикой, мыслит так: «Нелегкая задача – восстать с этого ложа. Меня влекут в повозке к двустолпной гильотине. Как странно: мои руки омертвели и уподобились бесчувственным колодам. Прескверная это штука, когда тебя во сне везут на эшафот». Кровь стучит в голове. Судорожно, со всхлипом, вздымается грудь. Все тело напружинилось, но каменная глыба не дает пошевельнуться. И наконец явь прорывает пленку сновидений! Но если борьба строптивого «я» с безжалостной каталепсией сна затягивается надолго, то замороченный галлюцинациями разум впадает в бешенство. И, подстрекаемый отчаяньем, распаляется все больше, пока не одолеет естество и сон, почуяв, что жертва ускользает, не выпустит ее и не умчится прочь с позором и досадой. Бросьте щепотку пепла в мои пылающие глазницы. Не глядите в мои вечно открытые очи. Понятно ль вам, какие муки я терплю (зато ликует гордость)? Каждый раз, когда ночь сулит всем людям негу и покой, один небезызвестный мне смертный вышагивает под открытым небом. Я опасаюсь одного: как бы не сломила моего упорства старость. Что ж, пусть настанет тот роковой день, когда я засну! Но лишь только проснусь, бритва не замедлит впиться в мое горло и тем докажет, что уж она-то – самая доподлинная явь.

(4) … Кто, кто дерзнул втихомолку, как злоумышленник, подползти к сумрачной груди моей, петляя длинным телом? Кто б ни был ты, сумасбродный питон, что за причина твоего нелепого визита? Нестерпимые муки совести? Но не слишком ли далеко зашла твоя надменная самоуверенность, удав, если ты мог безрассудно предположить, будто твой вид заставит меня счесть тебя раскаявшимся преступником. Да, ты исходишь белой пеной, однако в ней я вижу только признак бешеной злобы. Или тебе неизвестно, что взор твой вовсе не горит святым огнем? Пойми же, если бы я принялся, как ты заносчиво воображаешь, расточать тебе утешительные слова, то это обличало бы мое полнейшее невежество в физиогномике. Вглядись-ка, да попристальнее, в то, что я с не меньшим, чем другие люди, основаньем, именую своим лицом. Ты думаешь, оно в слезах? Ты обманулся, василиск. Тебе придется обратиться за сочувствием к кому-нибудь другому, а я, хотя бы и хотел, решительно не в силах выжать из себя ни капли состраданья. Да и вообще, какие вразумительные доводы могли привлечь тебя сюда, на твою же погибель? Я не могу вообразить, чтоб ты не понимал, что мне достаточно лишь надавить пятою на треугольную твою гадючью голову, и мягкий дерн саванны покраснеет и обратится в мерзостное месиво.

– Исчезни, скрой поскорее с глаз моих свой восковой преступный лик! Не я, а ты сам – тот призрак, что померещился тебе со страху. Так откажись же от ложных наветов, или теперь уж я примусь обличать тебя, а птица-секретарь, пожирающая змей и рептилий, меня поддержит. Что за чудовищное наважденье мешает тебе узнать меня? Или ты забыл, чем мне обязан, забыл о том, что это я даровал тебе жизнь, вырвав ее из мрачного хаоса, а ты поклялся служить мне верно и до гроба. В счастливом детстве (а то была пора наивысшего расцвета твоих духовных сил) ты, бывало, с быстротою серны обгонял всех, взбегал на холм, чтобы протянуть ручонки навстречу животворным лучам восходящего солнца. Дивные, как перлы, и переливчатые, как алмазы, звуки исторгались из твоего звенящего горла и сливались в гармоничные трели протяжно-хвалебного гимна. Теперь же ты отбросил, как грязное рубище, то кроткое терпение, с которым я так долго пестовал тебя. Благодарность, что жила в твоем сердце, испарилась, как лужа в летний зной, а на ее месте укоренилась и разрослась до трудноописуемых размеров самолюбивая гордыня. Да кто ты такой, чтобы так безрассудно полагаться на слабые свои силенки?

– А ты, кто ты, кичащийся своим могуществом? О нет, я не ошибся, и, какие бы обличья ты ни принимал, перед моими очами, как вечный символ произвола и жестокой тирании, горит огнем твоя змеиная голова! Он пожелал взять в руки бразды правления всем миром, но оказался не способен властвовать! Он пожелал наводить страх на всю вселенную, да не смог. Он возомнил себя царем мироздания, но это оказалось заблужденьем. Презренный! Неужто только в этот час расслышал ты мятежный гул, что раздается во всех земных и небесных сферах, неужто только ныне этот вопль, подобно мощнокрылому урагану, ударил тебе в уши и разорвал на мелкие клочки шероховатую поверхность твоей непрочной барабанной перепонки?

Поделиться с друзьями: