Песни улетающих лун
Шрифт:
Наклонившись над сыном, Волк долго всматривался, словно впервые разглядывая черты маленького лица. Затем дотронулся до плеча ребенка, шепнул что-то на ухо. Волчонок тут же открыл серые, как у отца, глаза; щурясь от света пламени, приподнялся на остром локте.
…Теперь они направлялись к дубу вдвоем: отец, не оборачиваясь, шел впереди, за ним семенил Волчонок. Застрявшая над лесом заря бросала к ногам идущих оранжевый отблеск.
Река Орлога была закрыта туманом; когда ветерок отогнал от берега его клубящийся полог, вода, показавшись на миг, вздрогнула в тихом плеске. Волчонок не разглядел, но угадал значение звука: острозубая щука, должно быть, врезалась в стайку линей. Возле воды, в лозняке, гнездились нырки и чибисы, прятались от людей чирки. По воде плыли белые утки, над ними стаями вились ласточки. Дрозды, вороны и воробьи облепили склоненную над водой плакучую иву.
А дуб уже вырастал перед ними глыбой. Там, на холме, вместо уплывающей мглы поднималось над деревом глухое безрадостное чириканье проснувшихся птиц.
На поляне было почти светло, и только в густой, спутанной кроне дуба, на шершавых его ветвях, висел еще не тронутый утром мрак.
Волк упал перед деревом наземь; лежал с минуту, плача и бормоча, царапая землю пальцами. Потом вскочил, схватил за руку с любопытством глядевшего на него сына и повалил на землю. Ладонью закрыв Волчонку глаза, вытащил бронзовый Меч.
Моргнув ослепительно ярко, погасла между деревьями утренняя звезда Тайвога…
У самых корней дуба уже была вырыта неглубокая яма. Волк опустил в нее убитого сына так, чтобы корень дерева касался кровоточащей раны. Закопав труп, долго стоял, прислонившись к мощному, трещинами и болячками усыпанному стволу. В однообразной мелодии, слетавшей с губ вождя, оживали и ползли на заросшие лесом горы медленные седоголовые волны.
Над поляной расправляло зеленые крылья утро. Призрачным белым драконом ворочался на расходящихся спицах света дым. Закрывала и вновь распахивала желтые, в черных пятнышках, крылья вспорхнувшая с ветки бабочка…
Темные, бегущие по дощечкам знаки причудливые образовывали узоры. В нижнем углу пихтовой ветхой дощечки несколько последних, завершающих этот рассказ палочек соединялись в узор магордского солнца с двумя закрытыми уголками: в символ лета, уже перешагнувшего через самые жаркие свои дни и подошедшего к последней трети.
Глава третья. Записка
Август в сорок первом году выдался на редкость душным. Раскаленной сковородой висело в проулках солнце. Люди прятались от жары по хатам, наглухо закрывали ставни. Хоронились в спасительной тени верб скочевавшие к речке телята.
Только в конце месяца, в четверг, желто-голубое, без единого облачка небо начало темнеть, густо наливаться чернилами. Из-за леса выплыла пузатая туча. На кремнистую сухую землю упали первые капли, и в побелевшем воздухе запахло близкой грозой.
Зося Шейнис вышла на крыльцо, щурясь от яркого солнца.
Всю ночь шел, не переставая, грозовой дождь; предваряя гром, падали в дрожащие окна отсветы молний. Небо успокоилось только с рассветом, и земля еще была влажной. Холодно зеленели по двору лужи. В воздухе пьянящая разливалась свежесть.
В доме еще все спали, только Ирка успела убежать куда-то, да из покосившейся будки уборной вышла Рахиль, одна из подселенной в июле семьи Шифринских. Всю ночь, не давая заснуть, на пару с грозой орал ее трехмесячный ребенок, и под глазами Рахили набухли синие полукружья. Рахиль отвернулась. Прошла, даже не поздоровавшись.
Возле недостроенного, заколоченного зачем-то сарая широко растеклась голубая от отраженного в ней неба лужа; тут же, в луже, валялось ведро. Зося, стараясь не наступать в воду, дотянулась до ведра, выплеснула набравшуюся внутрь грязь, вышла на улицу.
До почерневшего, единственного в местечке колодца без журавля шагов пятьсот. По пустой улице разгоняет дремотную влагу ветер. От соседнего частокола, не замеченный Зосей, отделился человек, двинулся следом за ней.
Весело завертелся осиновый ворот; глотая воду, шумно икнуло ведро. Зося потянула на себя ручку и в это время услышала за спиной незнакомый мужской голос:
— Доброе утро, Зося Яковлевна.
Она обернулась. Еврей лет сорока в нелепой вязаной кофте улыбался тревожно, помаргивал прищуренными глазами.
— Доброе утро, — Зося подняла ведро; споласкивая, вылила на землю воду. — А откуда вы меня знаете?
Незнакомец ничего не ответил; подошел, оглядываясь, совсем близко. Тихо заговорил по-русски:
— Зося Яковлевна, у меня к вам посланьице от одного хорошо знакомого вам человека. Дайте вашу руку.
Зося поспешно протянула правую руку и, почувствовав в ладони сложенный в плотный треугольник лист, сжала ее в кулак.
— Ну вот и все, — незнакомец улыбнулся уже решительней. — Прочтите дома. И сразу, как прочтете, сожгите. Будьте здоровы, Зося Яковлевна. — И нарочито небрежной походкой он зашагал в сторону речного спуска.
Домой Зося почти бежала, роняя из ведра на землю чистые холодные капли.
За сараем дрожащими руками развернула маленький треугольник.
Так и есть. Этот почерк мог принадлежать только одному человеку. Она перечитывала записку снова и снова и от волнения не могла уловить смысл прочитанного. Кривые убористые буквы бегали у нее перед глазами:
“Зося! Я обещал Якову Львовичу спасти вас. Лучше всего сегодня, но если не получится, то в любой день до 25-го вас четверых (подчеркнуто) будут ждать в лесу за насыпью, на том самом месте (подчеркнуто). Большая просьба никого, кроме членов семьи, не брать. Мы не в состоянии принять много людей. Записку сразу сожги. С.Б.”.
Зося навалилась плечом на бревна стены; еще и еще раз перечитала, стараясь успокоить стук сердца. Яркой короткой молнией вспыхнуло воспоминание…
…В нескольких шагах от Зоси захлебывается кузнечик. С растущей в ста метрах железнодорожной насыпи срывается пронзительный гудок, но здесь, на земле, проходящего состава не видно — только черные, необычайно длинные стволы сосен. Над их далекими верхушками вязкое течет небо. Роса обжигает холодом плечи и руки, и над Зосиной запрокинутой мучительно головой — единственное, незабываемое лицо; сильные, в пухе волос, руки гладят щеки, голые плечи, грудь…
Зося, тяжело дыша, поднесла записку к губам, поцеловала несколько раз почти исступленно.
Сначала Шейнисов было шестеро: сумасшедшая бабка Ревекка, Яков, его жена Геня и трое детей. Старшая, Зося, была от рождения нелюдимой, средний, Семен, от рожденья не мог ходить, а младшая, Ирка, была от рожденья красавицей.
Расставляли, впрочем, и так: красивыми в доме Шейнисов были Геня и Ирка, угрюмыми — Яков и Зося, нездоровыми — бабка и внук.
А судьба, между тем, расставила по-иному. Неожиданно умерла Геня, и осталось Шейнисов пятеро: угрюмый и нелюдимый Яков, Зося, Семен, подраставшая красавица Ирка и бабка… Но нет, недолго сидел Яков в осиротевшем доме; оставив семью в местечке, перебрался сначала в Минск, а потом, стремительно продвигаясь по должности, — и в саму Москву. Четыре, всего четыре человека жили теперь в хате: красивая юная Ирка, не вышедшая замуж Зося, нездоровые внук и бабка Ревекка…