Песочные часы
Шрифт:
CXXXVIII. Вероятно, нигде обстановка, в которой умирает миф, не производит такого впечатления, как в Кампучии. Многие до меня пережили аналогичный момент, может быть, в более драматических обстоятельствах. Но со мной это произошло впервые.
CXXXIX. Я написал, что у меня нет повода сожалеть о судьбе буддийского духовенства в Кампучии. Но чем это, в сущности, отличается от согласия на убийство евреев, которые «живут ростовщичеством», славян, которые «грязны и не умеют ничего толком организовать», цыган, которые «крадут», да наконец, и французов, которые делают «l'amour» вместо того, чтобы делать «Ordnung»? Есть ли какое-либо средство, чтобы безошибочно отличать одобрение социально оправданного насилия от морального соучастия в убийстве? Может быть, первое одобрение одного акта насилия и есть та самая ошибка, от которой идет новая цепь зла?
Уйти от этого вопроса еще хуже. Отказ от всякого насилия из страха перед моральной ответственностью — это не что иное, как молчаливое одобрение всей азиатской или латиноамериканской нищеты и горя, которых не устранили и, вероятно, никогда не устранят никакие постепенные реформы. Отказ от насилия и мысль о том, что его можно заменить молитвой, мирной работой или чем-нибудь еще, могут в конечном счете привести к выводу, что колониализм, например, имел свои пороки, но в сущности был не так уж плох. Или завести в бездонные глубины ходячего гуманизма: ах, мадам, как люди злы, известное дело, своя рубашка ближе к телу, так всегда было и будет. Или к скоротечному отмиранию совести: они бедны, потому что ленивы. Или к философии Мильтона Фридмана: чем хуже, тем лучше; больше страха — больше счастья; чем острее конкуренция, тем лучше результаты.
В лучшем случае отказ от насилия приводит к беспомощному и покорному смирению перед лицом хронических нелепостей этого мира. Его проповедует в Азии — с величайшей охотой, из глубоких гуманистических побуждений — самый подлый эксплуататор, задушевная мечта которого сводится на деле к желанию, чтобы все осталось, как есть.
CXL. Во время тяжелых, кровавых боев за здание шанхайской полиции Чен из «Удела человеческого» огорчен тем, что не до конца слился с товарищами по штурму. Он обвиняет себя в колебаниях и анархическом индивидуализме, но в то же время понимает, что свойственные ему представления не вмещаются в рамки намеченной руководителями восстания тактической линии. Смерть Чена не случайна, это результат сознательного выбора. Он решил, что для людей, в такой степени раздираемых сомнениями, нет места в рядах борцов, а вне этих рядов он не мог жить.
Смерть Чена оказалась, однако, совершенно бесполезной и даже в какой-то степени нелепой. Она ни на миг не приблизила победы; трудно даже поручиться, не отдалила ли ее.
CXLI–CL
CXLI. Это путешествие на край ночи выглядит бесконечным. Я начал с оскорбительно грубых слов, а теперь ударился в поиски евангельских добродетелей; еще немного, и здесь зазвучат ноты экзистенциалистской проповеди. Такое уже много раз случалось. Затем экзистенциализм незаметно переходит в пессимистический нигилизм, а после этого остается лишь плевать в собственную физиономию. А при случае и во всех тех, кто этого сам не делает.
Но через полчаса начнет светать, надо приготовиться к очередному выезду. За одну ночь я исписал восемнадцать страниц путевого дневника, а потом их количество (уж я себя знаю!) разрастется до сорока. Польза от них сомнительна. Непосредственно с Кампучией они не связаны. А если распространяться обо всем, что имеет к ней косвенное отношение, придется написать трилогию и тут же спрятать ее поглубже в ящик письменного стола.
Восемнадцать страниц мелким почерком. Набросок чистосердечной исповеди. Или что-то в этом роде. Но сделан он наспех, с довольно рискованными выводами, так что вполне может возбудить подозрение. Собственноручное разгребание мифов — это процедура ужасно неэстетичная. Как обычно, ничего не теряют те, кто никогда в жизни ни в какой миф не уверовал. Их безупречная совесть скептиков издалека сияет блеском непорочности. Во всяком случае, сами они в этом убеждены. Люди, которые дурно о себе думают, достойны не сочувствия, а безжалостной насмешки.
CXLII. Четырнадцатого февраля мы снова вылетели в Пномпень. Было обещано, что, если позволит обстановка, мы останемся в столице на ночь. Разумеется, только на одну ночь.
Состав нашей группы несколько изменился. Не стало венгров, то и дело задававших много всяких вопросов, присоединились болгары, вместо одной советской группы прибыла другая. Приехали также двое западных корреспондентов. Первый, убийственно элегантный, сразу же получил прозвище «господин-товарищ». Второй, фотограф, таскал на спине выцветший мешок и сильно чернил брови. Его жирные выцветшие волосы доходили до самых плеч. На помятом лице — черные круги под глазами и следы внушающей тревогу истерии.
Город по-прежнему пуст. Как нам сказали, в Пномпене живет уже две тысячи человек. Это одна десятая процента от прежней численности населения. Но нигде в центре города нам эти люди не попадались. Военных было, как и раньше, много, но они меньше бросались в глаза, чем два дня назад.
Наш верный «Изусу» отвез нас с аэродрома в город. Теперь он нам казался большим усталым животным. Толкать в такую жару автобус весом в четыре тонны было мучительным занятием, и мы придумали одну хитрость, чтобы мотор не глох при торможении. Однако «Изусу» обиделся, хитрость не удалась. Водитель во всем этом не участвовал: он знал, что животных и автомашины нельзя безнаказанно оскорблять.
CXLIII. Сперва мы поехали осматривать то что осталось от Национального банка. Здание вместе с сейфами было взорвано 17 апреля 1975 года, по всей вероятности, около двух часов дня, то есть через два часа после взятия города, хотя существует версия, что это было сделано лишь на следующий день. Интересная деталь. Я разговаривал с двадцатью четырьмя лицами, находившимися тогда в Пномпене. Но никто из них точно не помнит момента взрыва, хотя он наверняка был слышен во всем городе. Как видно, шок, связанный с немедленным выселением, заслонил все прочие впечатления.
Разрушению Национального банка Пол Пот придавал идеологическое значение: раз и навсегда отменялись всякие деньги, прапричина человеческой неволи и унижения. «Красные кхмеры» не имели при себе никаких денег и не видели повода, чтобы деньги были у кого-либо другого. Обломки католического собора были убраны и вывезены, но развалины банка демонстративно оставались в неприкосновенности, чтобы они служили вечным напоминанием. На разбитом фронтоне здания виднелась даже надпись: «Banque Nationale du Cambodge». Это была вторая, и последняя надпись, которую я видел в этом городе. Вероятно, так был создан монумент, изображающий крах капитализма.
В радиусе одного километра от руин Национального банка улицы буквально устланы бумажными деньгами. Ветер разнес их по канавам, газонам и крышам, развесил на деревьях и живых изгородях. Подчас живописные гроздья банкнотов было трудно отличить от ярких цветков. Дерево, увешанное деньгами, — зрелище настолько редкое, что нам пришлось к нему какое-то время привыкать, прежде чем начать фотографировать.
Двери главного хранилища вырваны зарядом тротила. Во внутреннем дворике, куда заезжали когда-то бронированные фургончики, длинными рядами стоят ящики с новенькими банкнотами и мелкой монетой. Мы разбили один из ящиков. Я взял пачку, в которой был миллион риелей. Она была завернута в тонкий пластик и запечатана контролером из Мюнхена. Банкноты Лон Нола, с прекрасной филигранью и тонкой платиновой проволочкой, печатались в ФРГ, в отличие от денег Сианука, который предпочитал японские типографии. Для Пол Пота деньги были отпечатаны в Пекине, но так и не появились в обращении. Я взял еще шестьсот тысяч риелей в других купюрах. Теперь у меня было больше полутора миллионов. Четыре года назад это соответствовало почти ста тысячам американских долларов (во всяком случае, по официальному курсу, так как на черном рынке курс доллара был гораздо выше). Теперь я таскал с собой кучу мусора, годившегося лишь на оклейку туалета.
Одновременно с уничтожением местных платежных средств было запрещено иметь иностранную валюту, облигации, золото, векселя, акции, нумизматические ценности. Речь шла не о реформе, а о полной ликвидации, всяких форм экономической жизни, даже таких, которые были известны за тысячи лет до зарождения капиталистического строя. Это трудно себе представить, но именно таково было в течение сорока четырех месяцев положение в Кампучии. Само по себе изъятие денег из обращения (мера в Европе известная) еще не равнозначно упразднению экономической жизни: функцию денег вскоре начинает выполнять натуральный обмен или какая-либо иная процедура, базирующаяся на единой, хотя бы приблизительно, мере стоимости. Но Пол Пот стремился как раз к ликвидации этой единственной меры.