Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Радищев ещё не прибыл в Немцово, но вся слежка за ним была уже расписана до точности. Калужский губернатор Митусов должен был доставлять письма Радищева в особом конверте на имя Пестеля, а он обязывался аккуратно читать их, направлять копии князю Куракину, а подозрительные из писем пересылать в оригинале.
Почт-директор ещё в марте отписал вице-канцлеру Куракину, что высочайшее соизволение будет им исполнено в точности. И вот только в августе Митусов доставил ему первые письма. Они были адресованы Радищевым своему отцу в Саратов, брату Моисею Николаевичу, графу Воронцову и Александру Ушакову.
Все письма лежали на зелёном поле большого стола распечатанными. Почт-директор Пестель, перечитавший их, сидел задумавшимся и расстроенным. Адресаты были знакомы и ему. Пестель хорошо знал Александра Андреевича Ушакова — псковского губернатора и частенько с ним встречался. Граф Воронцов, как влиятельный человек среди столичного дворянства, был уважаем им.
И когда почт-директор распечатывал письма Радищева, краска стыда невольно залила его лицо. В том, что он воровски заглядывал в души знакомых ему людей, было что-то постыдное и неприятное, оскверняющее честность и человеческое достоинство. Он понимал, как должна быть тяжела и оскорбительна перлюстрация для тех, кто пишет письма и получает их.
Пестелю оказалась не чужда боль Радищева, рассказывающего родным и друзьям о роковой утрате в дороге — смерти Елизаветы Васильевны Рубановской. Видимо, обстановка одиночества в первые дни пребывания в Немцово, неустройство жизни заставляли погружаться этого несчастного человека, в размышления о недавнем горе.
В письме к Воронцову Радищев ещё полнее излагал свою боль, не скрывая от него тоски измученного сердца.
«Потрясённый, переставший быть, так сказать, самим собою вследствие роковой утраты, постигшей меня в Тобольске, я продолжаю следовать за моими воспоминаниями, которые ведут меня путями злосчастья, и питаться лишь печальными и бедственными предметами. Хорошая погода вызывает в моём воображении более весёлые картины, но гроза и дождь, загоняя меня под кровлю и умеряя некоторым образом его полёт, наполняют грустью всё моё существо».
Читая чужие чистосердечные откровения, Пестель представлял Радищева человеком совсем забитым и придавленным ссылкой, навечно искалеченным и призванным покорно доживать последние годы своей жизни в деревенской глуши. Он и в мыслях не допускал, что в Радищеве попрежнему жил вольнолюбивый дух. Коренной москвич, внезапно выдвинувшийся при Павле, Пестель рассуждал, что Радищев ныне сосредоточен в самом себе. В письмах были только описания человеческой душевной боли, ничего в них предосудительного усмотреть было нельзя. Каждая строчка дышала искренней болью. Пестель на минутку расчувствовался и подумал, следовало ли ему снимать с них копии? Но вспомнив, что такова воля императора, почт-директор старательно стал переписывать письма. Не мог в эти часы Пестель даже подумать, что его сын-первенец Павел, которому исполнилось четыре года, позднее захваченный революционной смелостью Радищева, под воздействием его книги, станет одним из организаторов восстания декабристов.
Немцово раскинулось на взгорье недалеко от Малоярославца. Оно лежало на Калужском тракте, на берегу небольшой речушки Карижи. Вокруг усадьбы росли тополя, кусты сирени, жёлтой акации, бузины. К небольшой усадьбе примыкал яблоневый сад. Перед стареньким домом поблёскивал маленький пруд, обсаженный курчавыми ветлами, а в отдалении, словно по линейке обрубленная, начиналась роща — богатое грибное место, куда приходили собирать грибы и малоярославецкие жители.
Однако живописное расположение Немцово не могло скрасить того запустения, в каком Радищев нашёл своё имение. Стены старого каменного дома, глядевшего окнами на дорогу, почти развалились. Александр Николаевич вынужден был временно поместиться в амбарушке, соломенная крыша которой протекала в дождливые дни.
Яблони повымерзли, и никто не сделал подсадки молодых деревьев. Забор сада разрушился. Крестьяне растащили его на топливо. Сад был арендован, и доход от него шёл в банк. Немцово также оказалось заложенным в банке, а домашняя утварь и мебель вывезены и проданы Морозовым, управляющим отцовским имением.
Оброк, взимаемый с обедневших крестьян, весь уходил на уплату процентов с заложенного имения, но долги, значившиеся за Радищевым, не уменьшались, а росли. Из банка требовали их уплаты и настаивали на новой продаже пустоши вслед за вырубленными лесами Мурзино и проданными деревеньками Дуркино и Кривской. Отец Николай Афанасьевич, положась на Морозова, который уже нажился на разорении Немцово, распорядился продать пустошь и другие деревеньки, чтобы хоть частично погасить долги.
Александр Николаевич видел мошенничество управляющего, которому доверял отец, но ничего не мог предпринять сам, ибо, не имея чина и лишённый дворянства, он по закону не мог распоряжаться имением.
Радищев не видел никакого выхода, чтобы предупредить дальнейшее разорение немцовского имения. Он писал отцу и умолял его не продавать ни пустоши, ни деревеньки до встречи с ним. Сестру свою Марию Николаевну он также упрашивал не требовать с него уплаты старого долга и, если можно, подождать ещё. Брата Моисея Николаевича просил исхлопотать денег взаймы у Ржевской. Александру Андреевичу Ушакову признавался, что помнит о долге, но расплатиться сейчас с ним не может, ибо дела его в полном расстройстве.
Лишь в письмах к графу Воронцову Александр Николаевич умалчивал о своём бедственном положении, не желая обременять докучными просьбами, боясь окончательно наскучить ими и тем самым потерять его поддержку на более тяжёлый случай. Об этом страшно было думать, но Радищев сознавал, что его бедственное положение приведёт в конце концов к тому, что он вынужден будет обратиться за поддержкой к Воронцову.
За четыре дня, прожитые в Москве, он сделал немногое: по совету брата устроил малолетних детей в пансион. При содействии Посникова произвёл самые необходимые хозяйственные закупки. Получил письма от сыновей, служивших в Малороссийском гренадерском полку, расквартированном в Киеве. Остальное время отняли особые обстоятельства: явки и разговоры с лицами, наставлявшими его в том, что ему милостиво разрешено ныне и что запрещено.
Александр Николаевич в письмах просил сыновей понаведываться к нему. В записке к московскому книготорговцу Рису обратился с просьбой выслать ему труды законоведа Филанджьери, «Элементы химии» Туркруа, а самое главное — «Гамбургскую газету» и «Московские ведомости».
Он хорошо теперь знал, что ему предстоит жить в Немцово, пока не наступит желанный день конца его ссыльной жизни и полной свободы. Александру Николаевичу было ясно, что положение поднадзорного в Немцово много тягостнее, чем ссыльного в Илимске. Там был простор, здесь его сковывали неусыпным тайным надзором.
Отрадные надежды он возлагал на жизнь в Немцово, будучи в Илимске! Теперь всё это рухнуло, как карточный домик, и ему было горько, что он обманулся. В новом своём положении ему следовало искать новые точки опоры, чтобы житейские невзгоды, обрушившиеся на него, не раздавили совсем.
Немцово — родовое имение. Здесь родился его дед Афанасий Прокопьевич — солдат Преображенского полка, дослужившийся до бригадирского чина при Петре Первом. Отправляя сына на службу, мать дала ему на дорогу шесть копеек да суконный кафтан. Участник Полтавской баталии, дед возвратился в Немцово, когда матери его уже не было в живых. Он построил себе каменный дом, а в Малоярославце — соборную церковь, где покоится его прах. Воспоминания о деде солдате Петра Первого были не только приятны Радищеву в эти дни, но и поднимали его фамильную гордость. Они придавали ему силы и указывали на пример его славного предка, достойный подражания.
И вот потекли дни немцовской жизни. Важно было не потерять их ни для труда, ни для жизни. Философский трактат «О человеке, его смертности и бессмертии», написанный в Илимске, лежал в папке среди бумаг, привезённых из Сибири. Ему хотелось видеть его книгой, но он боялся даже помышлять сейчас об издании трактата, не то, что с кем-либо заговорить об этом. И как ни бесцельным казалось ему вновь засесть за стол и писать, писать, он должен был это сделать. Радищев знал, если только начнёт писать, то забудутся унижения, обиды, нужда, смотрящая на него из всех углов дома.