Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
«Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро».
Начались мартовские оттепели. В большом парке Андреевского имения снег чуть побурел от осыпающейся сосновой и еловой хвои. Всё оживлённее становились птицы, почуявшие весну. Стрекотали без умолку сороки, громче галдели грачи, пронзительнее цилинкали синицы, бойко перелетающие от куста к кусту. На солнцепёке, в помокревшем снегу шумнее вели себя воробьи, на крышах ворковали голуби.
Луна была на ущербе. По задранному вверх рожку, мужики предсказывали — быть апрелю тёплому, а весне — дружной.
Граф Воронцов, много гулявший, наслаждаясь первыми запахами подтаявшего снега, согретого солнцем парка, вечерами не знал, куда ему деваться. Раздумья наедине томили его. Воронцов словно предчувствовал какие-то грозные и большие события. «Томные дни», как называл он павлово царствование, долго не могли продолжаться. Всё предсказывало ему, что в столице должны произойти перемены. Об этом он читал между строк в письмах, получаемых из столицы и от зарубежных друзей.
Последние годы Александр Романович почти не выезжал из Андреевского. Он успел многое прочитать и просмотреть в своей большой библиотеке, накопленной за десятилетия.
После смерти Лафермьера граф всё чаще и чаще коротал часы в вечерних беседах с Захаром Николаевичем. Последние дни Воронцов был сосредоточенно задумчив, и Посников, замечая это, старался узнать причины испортившегося настроения графа.
— Устал так жить, — говорил Александр Романович. — Прежде любил заниматься древностью латинскою, напоследок авторы французские умом и приятностью своего языка к себе привязали, а ныне ничего не радует…
— Выехали бы ненадолго в столицу, развеялись, — советовал Захар Николаевич, — аль сестрицу свою понаведывали бы.
— Всё не то! — вздыхал Воронцов.
Перед сумерками одного из таких вечеров граф одиноко сидел у камина в большой гостиной. Он смотрел на фамильные портреты предков и весь унёсся в прошлое.
Неслышной поступью вошёл лакей с пакетом на серебряном подносе.
— С фельдъегерем-с из Санкт-Петербурга-а…
Воронцов вздрогнул. И тут, в глубине московских лесов, вдали от столицы, ему мешают спокойно жить. Уже дважды Павел присылал письма, вызывал его ко двору и предлагал пост вице-канцлера. Под разными благовидными предлогами Воронцов отказывался, и отказ его милостиво сходил ему. Теперь снова пакет с фельдъегерем. Какой новый пост придумал для него строптивый император!
Не обращая внимания на чёрную печать, граф дрожащей рукой вскрыл конверт. Глаза его просияли. Он тут же опустился на колено, забыв о присутствующем лакее. В полученном пакете находился собственноручный рескрипт воцарившегося Александра I. От белой бумаги, на которой он был написан, будто повеяло новым светом.
— Захара Николаевича ко мне, — сказал Воронцов, вставая с колена. Он живо и легко заходил по гостиной.
— Нежданная радость, — обратился Александр Романович к вошедшему Посникову и передал ему рескрипт нового императора.
Посников прочитал бумагу, молча и широко перекрестился.
Лицо Воронцова сразу сделалось гордым. Он важно встряхнул седоватой головой без парика и поднял глаза кверху.
— Благоволением судьбы кончились томные дни для России, Захар Николаевич. Заживут раны от прежних мук, отверженные кнут и топор больше не восстанут… — Воронцов был в этот момент привлекательно красив. — Благословим счастливое время и в нём окончим наш век…
В ночь граф Воронцов выехал в Москву, а оттуда в столицу, чтобы начать службу при новом государе.
Почти одновременно с вестью о воцарении Александра I в Немцово пришло известие о помиловании Радищева. Его принёс малоярославецкий земский исправник. Он официально «изъявил волю его высочайшего императорского величества» и объявил, что отныне Радищев свободен. К крайнему изумлению исправника, Александр Николаевич не выразил большой радости, какую земский ждал увидеть в доме поднадзорного ему человека.
Радищев не осенил себя крестным знамением, не вымолвил слов благодарности, не проронил слезу счастья и даже не оказал никаких знаков внимания ему, земскому исправнику, принёсшему в дом первым весть о свободе.
— Значит, можно выехать, куда мне угодно, не испрашивая на то разрешения? — спросил Александр Николаевич удивлённого и обескураженного исправника.
— Так точно-с!
— Катенька! — окликнул Александр Николаевич и, не дожидаясь пока появится дочь, сам направился к ней в горенку.
— Гордец! — зло прошипел земский и сильно хлопнул дверью.
Дочь стояла посередине горенки в простеньком платье из пёстрого ситца.
— Бумага о помиловании пришла…
На смугловатом лице дочери появились слёзы.
— Катя, что ты?
— День-то какой счастливый, папенька! — легко вздохнула Катя и обняла Александра Николаевича. — Полная воля!.. Помилованы, а вы будто и не рады?
Отец тряхнул седой головой.
— Третье помилование в моей жизни, — сказал он строго, — вроде привык, дочка, чему ж радоваться-то?
Она взглянула непонимающе на отца.
— Матушка-царица первая помиловала — смертный приговор заменила ссылкой в Сибирь, её сын Павел вызволил меня из Илимска под надзор в Немцово, внук же отнятые почести милостиво возвращает, волю отнятую дарует… Только чует сердце моё, воли-то попрежнему не будет, найдут, чем сковать её.
— Мрачные мысли у вас, папенька.
— Нет, дочь! Я в душе радуюсь. Не хочу, чтобы мою радость земские исправники видели. Радость у меня своя, тайная. Руки снова развязаны, и сколь можно будет я снова полезными делами займусь…
Александр Николаевич, обхватив руками голову дочери, привлёк её к себе и дотронулся сухими губами до её мягких волос. Потом он сказал Кате, что немедля выедет в Москву попроведывать младших детей, а там разузнает всё и, может быть, проедет ненадолго в столицу, чтобы поправить свои запутанные денежные дела, решить вопрос со службой.
Дочь слушала его внимательно. Ей казалось, что всё должно так и быть, как говорит отец.
— Ты побудешь здесь с Дуняшей…
— Я на всё согласна, папенька.
— Я знал, дочь моя, — и тише, доверительно, как совсем взрослому человеку, добавил: — а радость моя впереди. Ты о ней ещё узнаешь, — и широко, счастливо улыбнулся. Улыбка его, светлая, добрая, отцовская улыбка, согрела Катю. Ей стало по-настоящему радостно, ибо она поняла сердцем, о какой радости говорил отец.