Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Пнин остановился, чтобы перевести дыхание. Он взглянул на Радищева. В лёгком наклоне седой головы, в выражении пристального внимания, какое застыло на лице Александра Николаевича, было что-то красивое и величественное. И Пнин залюбовался Радищевым.
— Что же вы остановились? — спросил Радищев.
Пнин вновь потянулся к графину.
— Читайте…
Природы лучшее созданье, К тебе мой обращаю стих! К тебе стремлю моё вниманье, Ты краше всех существ других. Что я с тобою ни равняю, Твои дары лишь отличаю И удивляюся тебе. Едва ты только в мир явился, И мир мгновенно покорился, Прияв тебя царём себе…— Хорошо! — нетерпеливо вставил Радищев.
Пнин подумал, что он своими стихами словно обращается к Александру Николаевичу и, что тот Человек, который занимал его воображение, теперь уже не только плод его раздумий, но и образ его великого современника.
— Я перебил вас, простите, — Радищев ласково обвёл взглядом Пнина. — Продолжайте…
И Пнин читал. Стихи его прославляли нравственные качества человека, могущество его духа, безграничный взлёт его разума, твёрдость воли и свободу от всяких оков порабощения и угнетения. Слова поэта брали за живое.
Радищеву близка была всякая скорбь угнетённого человека, которому он желал облегчения его судьбы.
Александр Николаевич попрежнему слушал Пнина с радостно сверкавшими глазами. Он попросил ещё раз повторить особенно понравившееся ему десятистрочие.
— Пожалуйста, ещё прочтите…
Пнин прочитал десятистрочие с прежним вдохновением и страстью.
Ты царь земли — ты царь вселенной, Хотя ничто в сравненьи с ней. Хотя ты прах один возженный, Но мыслию велик своей! Препримешь что — вселенна внемлет, Творишь — всё действие приемлет, Ни в чём не видишь ты препон. Природою распоряжаешь, Всем властно в ней повелеваешь, И пишешь ей самой закон.— Спасибо, друг мой! — Александр Николаевич обнял и поцеловал поэта. — Порадовали меня, — и рукой смахнул навернувшуюся слезу. — Простите мне слабость мою… — и поинтересовался: — Ну, а ещё что-нибудь есть такое же?
— Нет! — признался Пнин, потрясённый взволнованностью Радищева.
— Пишите так же смело, с таким же жаром — посоветовал Александр Николаевич. — Ода должна быть восторженным гимном человеку…
Иван Петрович закашлялся от волнения.
— Нехороший кашель, — сказал Радищев и спросил: — Лечитесь?
Пнин безнадёжно махнул рукой.
— Испробовал все лекарства и снадобья.
— Посоветовал бы медвежий жир пить. Врачует хорошо. Илимские жители, особливо тунгусы, пользуются им охотно во всех случаях. Прекрасно помогает, Иван Петрович.
— Спасибо за добрый совет, только где же медвежий жир взять?
— Достанем, непременно достанем! Из Сибири пришлют с оказией, только написать. Друзей там у меня уйма… Есть тунгус Батурка, милейший человек, слуга Степанушка, ныне городовой лекарь, в Тобольске Панкратий Платонович Сумароков… Какие люди, Иван Петрович!
— Должны быть хорошими! — сказал Пнин. — Что касается Панкратия Платоновича, то мы с ним давнишние друзья…
— Как! — удивился Радищев.
— По пансиону ещё сдружились, но судьба разметала нас по свету. С ним неприятность приключилась…
— Знаю…
— Всё хлопочет о своём возвращении из Тобольска, писал прошение Павлу. Сейчас бумагу прислал на имя нового императора…
— Вот как! А мы так сошлись и сдружились с ним, словно знали друг друга с детства…
— Частично осведомлён…
— Откуда? — Александр Николаевич взглянул на Пнина широко раскрытыми глазами.
— Переписываюсь с ним. О вас самые похвальные отзывы.
— Порадовали меня, Иван Петрович, своей дружбой с Панкратием Платоновичем. Рачитель просвещения сибиряков! И сестра у него, Натали, чудесной, чистой души человек… Спасибо, Иван Петрович. Разговор напомнил мне самое дорогое, светлое и радостное, что связано в моей жизни с Тобольском и Панкратием Платоновичем…
Радищев ещё долго говорил о сибирских встречах, о необыкновенных людях, живущих в этом далёком, но благодатном крае России. Он был бесконечно благодарен Пнину за то, что тот воскресил в его памяти страницы сибирской жизни.
Указ государя об определении Радищева в законодательную комиссию был объявлен лишь 6 августа 1801 года. Указ, который он нетерпеливо ждал первое время после разговора с графом Воронцовым, был встречен Радищевым как что-то обычное и будничное в жизни.
Знакомые его, когда Александр Николаевич впервые переступил порог присутствия, горячо поздравили с монаршей милостью, с началом службы, сулившей блестящую карьеру законоведца.
Первым встретил его Николай Ильинский — старый сослуживец по коммерц-коллегии. Это был сорокалетний внешне цветущий мужчина, но уже лысеющий и поэтому взбивавший свои волосы. Необычайной причёской своей, как и всем обликом, Ильинский останавливал на себе внимание сослуживцев.
— Ба-а! — удовлетворённо протянул Ильинский, — Александр Николаевич! Заждались, заждались, — и, положив одну руку на его плечо, а другую немного откинув назад, с удивлением остановился возле Радищева.
— Здравствуй, здравствуй!
Ответив на радушное приветствие Ильинского, Александр Николаевич сказал:
— А ты почти не изменился, Николай Степанович, всё таков, каким я помню тебя по коммерц-коллегии…
— Таков, да не та-а-ко-ов! — акцентируя на этом, ответил Ильинский. — От копииста до члена законодательной комиссии — прыжок велик для человека без знатного роду-племени! — он чуть улыбнулся, сверкнул белизной зубов и довольный собой и встречей с Радищевым, которого уважал ещё в коммерц-коллегии, добавил:
— Поработаем теперь вместе…
Николай Степанович необыкновенной усидчивостью и желанием сравняться с товарищами по службе достиг своего. От скромной должности копииста в коммерц-коллегии путь его к законодательной комиссии, образованной ещё при Павле, но почти бездействовавшей, пролегал через усердие губернского секретаря в Псковском наместничестве.
С Радищевым Николай Степанович сблизился не столько по службе, сколько по занятиям литературой, к которой приобщился в те давние времена, когда ею стал заниматься и Александр Николаевич.