Петербургский изгнанник. Книга вторая
Шрифт:
— Хороши, паря. Полфарта в охоте. Как пошли, передыху не дадут, только поспевай за ними. И умны. Следков нет, собаки на тебя смотрят, будто спрашивают. Побыстрее зашагал, и они ходом за тобой. Чуть замешкался, хвостами закрутили и ну искать…
— Скажи-ка-а! А белка-то больше где держится?
— На листвяге. Тут её хлёстко брать. В сосняк-то она с голодухи переходит. И там дохнет. Подходишь — валяется, бедная, с шишкой в зубах. Засмолит себе горло, кишку и дохнет.
— В кедраче бывает?
— Бывает. Тут её неважно брать. Запутается в ветках, вроде чернеет, а белка ли, узнай. Другая кедра такая, корову затолкай и то не опознаешь…
— И верно?
— Ну не корову, так барана.
— Скажи-ка ты!
— Кошку-то наверняка, без прибавленья…
Они вдруг оба дружно и заразительно рассмеялись, рассмеялся и Радищев.
— Охотника, паря, хлебом не корми, — сказал Никита, — а соврать обязательно дай.
— В кровь въелась.
— Отчего, Евлаша?
— Отчего-о? Человек в тайге — одиночка, воображенье и играет. А на людях-то уж по привычке…
— Верно, пожалуй.
Они вновь замолчали. Евлампий заканчивал обделку беличьих шкурок. Никита с завистью посмотрел на пухлую связку шкурок, висевших на жёрдочке.
— Хозяйка! — обратился Евлампий к жене, возившейся на кухне за перегородкой. — Накрой-ка стол.
Вскоре хозяйка, низенькая и проворная женщина, заставила стол тарелками и мисками. В одной тарелке белел творог, в другой золотились нарезанные огурцы, в глубокой миске поблёскивал сохатиный студень, обложенный луком. Рядом на тарелке лежала сохатиная копчёная губа, а на сковородке дымились поджаренные беличьи задочки.
Александр Николаевич, рассматривая стол, уставленный разнообразной едой, подумал, что почти вся она охотничья, добыта трудом промысловика, обильная, когда начинается звероловный сезон, и бедная, когда он кончается.
— За стол, — важно пригласил Евлампий, когда жена, закончив расставлять посуду с едой, отошла в сторонку и, сложив руки на животе, так и осталась стоять, готовая по зову мужа вновь подбежать к столу.
Мужчины сели за стол.
— Не обессудь, барин, — сказал хозяин, — чем богаты, тем и рады.
— Так жить можно, — смеясь, заметил Александр Николаевич.
— И живём раз в году, а потом — зубы на божничку… В избе великий пост начинается…
— К такой бы закуске да штофик, — сказал Никита.
— Ан не мешало бы, но белку-то ещё не носил купчишке. Толсто, поди, купит, тонко носиться будет, да останется ли на штоф-то?
Евлампий молча принялся за еду, за ним последовал Никита. Радищев также попробовал сохатиного студня и копчёной губы.
— Подчевался бы беличьими задочками. Баба у меня мастерица жарить.
— Спасибо.
Радищев попробовал впервые в жизни жареные беличьи задочки. Мясо было нежное, вкусное, чуть отдавало смолой. Он похвалил жену Евлампия. На лице женщины расплылась довольная улыбка.
— Вкусна наша еда? — спросил Евлампий, вытирая ладонью свои усы.
— Вкусна, — отозвался Радищев.
— Заходи позднее как-нибудь, добудем с Никитой медведя, жареной медвежатиной угощу…
— Спасибо…
Промысловики вновь вернулись к прежнему разговору об охоте.
— Не примечал, откуда белка-то?
— С полудни шла. По приметам ленская.
— Говорят, крупнее она?
— Вроде крупнее.
— Какая же попадает?
— Всякая. Вперемежку идёт: краснохвостка, бурохвостка, чёрнохвостка.
— И чего только нет в нашей Илимской тайге, — с гордым восторгом произнёс Никита. — Всё есть, Евлаша. Взять только надо…
Радищеву понравились душевные слова Никиты. Он поддержал его и тоже сказал о несметных богатствах сибирского края, о том, что богатства эти пока ещё лежат втуне, когда народ поднимет их, то сделает государство российское самым могущественным среди других стран.
— У кого, что болит, тот о том и говорит, — заметил Евлампий. — Оно може и так, но когда будет, нас уже черви съедят в земле… — и отмахнулся рукой, словно хотел сказать этим: всё это хорошо на словах, а попробуй добейся того на деле.
— Хозяйка, чайку налей!
Жена услужливо подбежала, налила в кружки чай, забелила молоком, подала мужчинам и снова отошла от стола.
— А верно, Евлаша, будто белка плодовита? — отпивая горячий чай, спросил Никита.
— Говорят, тридцать девять в год бывает. Сама сорокова выходит.
— Смотрит-ка ты! Урожайна.
— Ещё кружку выпей горяченького.
— Спасибо за угощенье.
Никита встал и вышел из-за стола. Отодвинул табуретку Евлампий, отставил допитую кружку Радищев. Промысловики закурили, обменявшись кисетами, чтобы испробовать табак. И вновь их разговор, медленный и степенный, потёк плавно и непринуждённо о большом урожае белки в илимской тайге.
Потемнели слюдяные оконца. Хозяйка запалила коптящий коганец с бараньим салом, поставила его на припечек.
— Значит урожай нынче на белку? — переспросил Радищев, чтобы окончательно убедиться и иметь возможность хотя бы примерно определить, сколько даст пушнины Илимск в такой год, если каждый промысловик будет добывать белки столько же, как Евлампий.
— Урожай, — ответил Евлампий, — на белку урожай, Александр Николаич, а на хлебушко неурожай. Так оно и бывает: рубаху справишь, штаны пропадут, штаны заимеешь, рубаха прелая на тебе свалится с плеч…
— Своего-то хлеба, дай бог, чтобы до пасхи хватило, — сказал Никита, — а к петрову посту животы у всех, подведёт…
— Чтоб не подвело, на поклон к купчишке Прейну пойдёшь. Он, хапуга, не откажет, меру муки наполовину с отрубями даст и в поминальник свой занесёт, — Евлампий тяжело вздохнул. — На белку урожай, Александр Николаич, вроде и добыл её хорошо, — он машинально вскинул руку и указал на связку беличьих шкурок, — а снесёшь купчишке, в кармане-то снова пусто, — и ядовито продолжал: — Тот поминальничек свой раскроет, да ещё скажет, мол, должишко за тобой, Евлашка, небольшой остаётся, и хихикнет… Эх-ма-а!