Петербургский изгнанник. Книга вторая
Шрифт:
Над городом серебрился весенний воздух. Синели дали полей и лесов, лежащих за Иртышом. Радищев, ещё в первый приезд полюбивший эти живописные дали Заиртышья, будто вновь залюбовался их красотой и ещё несколько времени задержался на Панином бугре.
Потом Александр Николаевич сделал большой круг и, прежде чем вернуться на квартиру, прошёл по Аптекарскому саду, постоял у обрыва над Курдюмкой, любуясь панорамой города, широко открывающейся его глазам, чтобы навсегда сохранить его в своей памяти.
Пусть смерть ещё раз победила. Снова, как в первый раз, на его руках остались малолетние дети и большое, ни с чем несравнимое горе. Он устоял и теперь.
Радищев мог с уверенностью сказать, что ещё одно испытание, обрушившееся на него, было уже позади, прошли похожие на чёрный сон дни, заметно состарившие его. Ему предстояло жить ради маленьких детей, бороться ради его ещё незавершённых дел.
Александр Николаевич сел побриться. Из овального зеркальца на него глядело осунувшееся лицо с впалыми, большими и грустными глазами. В сорок восемь лет голова его была совсем седа. Он не узнавал себя после перенесённой утраты.
Весна торопила Радищева с отъездом из Тобольска. Вот-вот должен был тронуться лёд на Иртыше. До вскрытия реки оставались считанные дни. Как это бывает всегда перед отъездом, у Александра Николаевича скопилось много неотложных дел, появилось много нерешённых вопросов. Ему хотелось заглянуть в архив, поговорить со старым знакомым — губернским архивариусом Резановым, узнать подробности смерти Эрика Лаксмана, скоропостижно скончавшегося на ямской станции Дресвянской, которую они проехали без остановки, торопясь с больной Елизаветой Васильевной поскорее прибыть в Тобольск.
Единственный человек, который мог помочь ему разузнать подробности о кончине Лаксмана, разрешить и другие неотложные вопросы, был Панкратий Платонович Сумароков. И он направился к нему.
Радищев захватил Сумарокова дома. Хозяин сидел за мольбертом и набрасывал карандашом Прометея, прикованного к скале и разрывающего своей геркулесовой силой ненавистные ему оковы. На листе бумаги было сделано несколько набросков, и один из них ярче других передавал могучую силу великана. Панкратий Платонович прорисовывал его в деталях.
— А-а, наконец-то! — приветливо проговорил Сумароков, встречая Радищева. — Заглянул в мою холостяцкую обитель. Раздевайся, пожалуйста, — и, помогая ему снять пальто, продолжал: — я уж думал, забыл меня совсем, и хотел понаведаться вечерком к тебе…
— Где тебя забудешь, Панкратий Платонович. Скажу, не льстя тебе, друзья познаются в беде, да горе…
— Ну-ну, хватит о сём, — прервал его Сумароков и увлёк за собой к небольшому мольберту. — Погляди, — и немножко откинув свою голову назад, чуть прищуря глаза, добавил:
— Вот так бы поскорее разорвать народу нашему, как Прометею, цепи своего рабства…
— Разорвёт, Панкратий Платонович, разорвёт… Думать нам по-другому нельзя.
— Верю, — задумчиво произнёс Сумароков, — но скоро ль желанный час пробьёт?
— История народа Российского подсказывает, час сей может быть близок, — ответил Радищев.
— Как предугадать сие, уследить за тем, как зреют силы народного возмездия?
— Зачем следить, Панкратий Платонович, — мщение народа поднимать следует.
— Понимаю, понимаю, — торопливо проговорил Сумароков. — Не рубить Гордиев узел мечом презрения, а двигать просвещение всемерно вперёд, не оставлять невозделанными умы, как поля, из пристрастия к псовой охоте.
— За борьбою слова нужно ожидать дел, — вставил Александр Николаевич.
Сумароков продолжил свою мысль.
— Просвещение народа должно послужить приготовлением полезных сынов отечества, а последнее требует усовершенствования форм государственной жизни и правления…
— Позволю сказать противное, Панкратий Платонович, — возразил Радищев. — Усовершенствования форм ничего не дают народу, замена же их народным правлением принесёт желанное избавление от гнёта. Вот тогда народ, освободившись, как Прометей, от цепей рабства, вздохнёт вольно, почувствует себя навсегда свободным. Подлинные сыны отечества должны желать для себя одного, Панкратий Платонович, чтобы не было никогда народных слёз, горя, неправды, чтобы счастливо жилось на Руси…
Александр Николаевич говорил горячо, страстно. Таким знал его Сумароков в разговорах при встречах в первый проезд через Тобольск. И эта страсть в устах человека, с волосами, посеребрёнными преждевременной сединой, казалась особенно зажигающей, неподдельной и искренней.
Сумароков приподнял и приопустил густые брови.
— И всё же слово зажигающее нужно…
— Я не спорю, — сказал Радищев.
— Пусть слово будет зовом, Александр Николаевич, — нашим благовестом, возвещающим народное воскресение.
— Нет, Панкратий Платонович, — снова возразил Радищев, — слово наше должно быть набатом. Как мысль без дела мертва, так наше слово, зажигающее без торжества победы, — бесплодно…
— Мне с тобою спорить трудно, — улыбнулся Панкратий Платонович.
— Лука Демьянович! — громко позвал он своего старенького лакея, — кофею нам с Александром Николаевичем, кофею…
Появившийся в дверях Лука Демьянович кивнул головой в знак того, что он понял, и скрылся.
— Лука Демьянович, кажется, не постарел нисколько за минувшие годы, всё такой же, — заметил Радищев.
— Где там, может, и не постарел на вид, но глуховат стал. Годы своё берут, — и Панкратий Платонович погладил ладонью свою лысеющую голову. — Зато мы с тобой заметно сдали…
Лука Демьянович живо напомнил Александру Николаевичу встречи друзей в доме Сумарокова.
— А где Апля Маметов?
Панкратий Платонович при упоминании имени бухарца — одного из авторов «Иртыша, превращающегося в Ипокрену», рассмеялся.
— Хороший человек был, хитёр, как самая последняя бестия, и наивен, как малое дитя. Уехал в свою сказочную Бухарию, говорил, задумал написать «Мнения магометан о торговле с Россией». Слово твоё оказалось тогда кстати. Оно как ядрёное зерно попало на благодатную почву. Кому знать, может, всходы хорошие даст. Помню, ты надоумил…