ЖАНРЫ

Петр Аркадьевич Столыпин. Воспоминания о моем отце. 1884—1911

Бок Мария Петровна

Шрифт:

Начались у нас в Саратове сборы, прощания и проводы. Оказалось, что в столь не полюбившемся мне вначале Саратове мы оставляем много ставших нам близкими людей, и на сердце становилось грустно.

Еще один период жизни кончился, еще разлука с друзьями.

На вокзале было столько провожающих, что без полиции, расчищавшей дорогу, было не пройти. Человек двенадцать самых близких друзей проехали с нами несколько станций – кто до ближайшей, кто подальше. Когда же нас покинул последний саратовец, стало грустно и пусто в нашем салон-вагоне, и на душе было тоже не весело. Первое лето в жизни не в Колноберже – уж одного этого сознания достаточно, чтобы впасть в уныние, а тут еще гнетущее чувство, что папа будет подвергаться еще большим опасностям, что еще сильнее придется бояться за его жизнь.

Глава 2

Вся наша мебель была послана в Петербург, в казенную квартиру министра внутренних дел на Мойке, а мы сами должны были поселиться на казенной даче на Аптекарском острове. И надо сознаться, что все мои самые мрачные представления о жизни летом в городе, хотя бы и на даче, оправдались вполне.

Дача эта, двухэтажная, деревянная, вместительная и скорее уютная, произвела на меня сразу впечатление тюрьмы. Происходило это, должно быть, оттого, что примыкающий к ней довольно большой сад был окружен высоким и глухим деревянным забором. Были в нем две оранжереи, были лужайки, большие тенистые липы, аллеи и цветы, но каким все это казалось жалким после деревенского простора. Каким лишенным воздуха и свободы!

На даче нас встретили казенные курьеры, швейцары и лакеи, незнакомые, официальные и кажущиеся хладнокровными и враждебными, и так было приятно, когда встретишь между ними Казимира и Франюка, которого еще мальчиком вывезли из Колноберже и который теперь, ставши взрослым, превратился в Франца. Хотя и они заменили, подражая казенным лакеям, старое дружелюбно-патриархальное обращение к папа и мама «Петр Аркадьевич и Ольга Борисовна» строго официальным «ваше высокопревосходительство», но произнесенные нараспев Казимиром и эти слова не звучали так холодно, как в устах казенных лакеев, с каменными лицами вытягивающихся в струнку. А Франц, помогая вместе с одним из министерских лакеев моему отцу одеваться к какому-то официальному приему, на суетливый вопрос своего нового коллеги: «Где лента его высокопревосходительства? Лента где?» – обиженно ответил: «Никакой ленты у нас нет, Петр Аркадьевич не генерал».

Привыкший к службе у старых сановников, лакей не мог себе представить, что папа, самый молодой из министров, был в таком маленьком чине, что не имел даже орденской ленты.

Мне лично до того все не нравилось на Аптекарском, до того одолевала тоска по родине, по Колноберже, что все кругом окрашивалось в мрачные краски, и я не могу беспристрастно судить и говорить об этом времени.

Старалась я продолжать изучение истории, но книга валилась из рук. Из рисования тоже ничего путного не выходило; друзей не было; гулять одной, кроме как в нашем саду – тюрьме, запрещалось.

Прямо за нашим садом была церковь. Эту церковь, похожую на деревенскую, я полюбила и ходила туда к каждой обедне. Это было так близко, что мне позволено было ходить туда одной. Проходила я туда прямо через заднюю садовую калитку.

Один раз, когда я после службы направилась к этой калитке и уже взялась за ее ручку, останавливает меня полицейский со строгим окриком:

– Куда?

Я спокойно отвечаю:

– Домой.

Он еще сердитее:

– Куда домой?

– На дачу моих родителей.

– Так мы вам и поверим, что вы дочь министра, пожалуйте за мной.

Подоспел, очевидно, почуяв важную преступницу, второй полицейский, и – кругом марш! – ведут меня в участок.

Показавшаяся мне сначала очень забавной, вся эта история перестала меня веселить, когда мне пришлось (положим, недалеко) пройтись под эскортом полиции по улицам. А когда меня ввели в какую-то очень неуютную комнату с канцелярскими столами, наполненную разными лицами в полицейской форме, вид у меня, думаю, был довольно жалкий и растерянный. Но тут какой-то офицер, по-видимому начальник присутствующих, узнал меня, вскочил, подбежал ко мне, извинился за излишнее рвение своих подчиненных и проводил меня до нашего сада.

Когда я за завтраком рассказала папа о пережитом мною волнении, он очень смеялся и, казалось, был доволен тем, что его охрана работает так добросовестно.

Сам Петербург меня с первого дня очень разочаровал: мрачным, ненарядным, недостаточно «европейским» показался он мне после Берлина и Вены, а вместе с тем не было в нем и восточного великолепия Москвы.

Лишь позднее оценила я красоту нашей столицы: «Невы державное теченье», сказочно легкие очертания Петропавловской крепости в морозном тумане вечерних петербургских сумерек.

Но мы летом редко и бывали в городе, лишь изредка ездили мы туда с мама за покупками или в Думу, когда должен был говорить папа. Как ни далек от деревни был наш Аптекарский остров, но все-таки всегда приятно было вернуться на набережную Невки, обсаженную деревьями, где находилась наша дача: как-никак там была зелень и хоть «дачная», но все-таки природа. К тому же не всегда и бывали приятны эти поездки. Помню я, как раз, когда мы проезжали в коляске с мама по одной из улиц Островов, по дороге в город, до нас отчетливо долетели слова каких-то стоявших там парней, злобно нас оглядывающих: «Хороша колясочка, нам она скоро на баррикады очень даже хорошо пригодится». Сказано это было вызывающе громко.

Глава 3

Первое посещение Государственной думы произвело на меня неизгладимое впечатление. Столько мне рассказывал про наш «парламент» мой учитель истории в Саратове, восторженно описывая это собрание мудрых, проникнутых самыми высокими идеалами людей, горящих желанием самоотверженно работать на благо родины. И когда я в газетах читала отчеты заседаний Государственной думы, мне слышались спокойные, умные речи, рисовались вдумчивые лица, серьезные, взвешивающие каждое слово люди, знающие, что их речам суждено разнестись потом по всей России. И седовласый председатель Думы Муромцев представлялся мне каким-то полубогом, отрешившимся от всего мирского.

Каковы же были мои удивление и ужас, когда я увидала, до чего мало общего между нашей Государственной думой и Афинским ареопагом, как я себе его представляла.

А как забилось сердце, когда я в первый раз увидала моего отца, всходящего на трибуну! Ясно раздались в огромной зале его слова, каждое из которых отчетливо доходило до меня. Да, папа отвечал моему представлению – он был поразительно серьезен и спокоен. Лицо его почти можно было назвать вдохновенным, и каждое слово его было полно глубоким убеждением в правоту того, что он говорит. Свободно, убедительно и ясно лилась его речь.

За короткое время своего существования 1-я Государственная дума закидывала правительство запросами, вперемежку с которыми занималась разработкой самых крайних предложений. Обсуждались все те же вопросы об общей амнистии, об отнятии земли у помещиков, об отмене смертной казни…

Недолго дали говорить моему отцу спокойно: только в самом начале его речи все было тихо, но вот понемногу на левых скамьях начинается движение и волнение, депутаты переглядываются, перешептываются. Потом говорят громче, лица краснеют, раздаются возгласы, прерывающие речь. Возгласы становятся все громче, то и дело раздается «в отставку», все настойчивее звонит колокольчик председателя. Скоро возгласы превращаются в сплошной рев. Папа все стоит на трибуне и лишь изредка долетает до слуха, между криками, какое-нибудь слово из его речи. Депутаты на левых скамьях встали, кричат что-то с искаженными, злобными лицами, свистят, стучат ногами и крышками пюпитров… Невозмутимо смотрит папа на это бушующее море голов под собой, слушает несвязные, дикие крики, на каждом слове прерывающие его, и так же спокойно спускается с трибуны и возвращается на свое место.

Поделиться с друзьями: