Петр III
Шрифт:
С поступления в столицу известия об убийстве императора течение событий раздваивается. Совершившееся в Ропше держится в строгой тайне, императрица о нем ничего «не знает». И в России, и за рубежом уверены, что Петр III жив и при участливой заботе Екатерины вот-вот отплывет из Петербурга в Киль. На это надеялся и сам Петр Федорович. Хотя, заметим, в переписке с Понятовским императрица недвусмысленно говорит о намеченном заточении супруга в Шлиссельбурге. Но об этом общественность не знает, и «морская» версия еще живет. Под такой дымовой завесой захватившая власть группировка спешит: нужно придумать какое-то объяснение (в сущности, контуры его мы находим уже в первой записочке А. Орлова — «колики»), нужно написать манифест, нужно придать надлежащий вид обезображенному телу покойного (а об этом у Шумахера красноречиво сказано), облачив его в военный мундир. Причем обязательно не русский, а гольштейнский — любой, но только гольштейнский, дабы лишний раз зримо подчеркнуть пропагандистское клише об отчужденности Петра Федоровича от России. Требовалось, одним словом, срочно изготовить легенду!
Как она сотворялась на глазах придворной публики, свидетельствовал рассказ фрейлины Головиной, который мы уже приводили: явившийся к Екатерине II с «повинной» А. Г. Орлов произносит слово «кончено», императрица наивно спрашивает: «Он уехал?» А «узнав» правду — падает в обморок. Она сыграла свою роль настолько убедительно, что окружающие даже боялись за ее жизнь!
Мы однажды упоминали роман о Петре III немецкого писателя Иоганна Мединга (1829–1903), писавшего под псевдонимом Грегор Самаров. В авторском отступлении, завершавшем роман, он делился мыслями об отношении Екатерины II к событиям в Ропше. Мысли эти заслуживают того, чтобы о них напомнить. Если даже обвинения императрицы в соучастии в убийстве собственного супруга, размышлял немецкий писатель, и несправедливы, то причиной появления всей этой странной загадки является сама императрица. И далее: «Всеми средствами, предоставленными ей ее высоким положением, и всевозможными мерами она окружила смерть Петра Федоровича тайной; она ожесточенно преследовала опубликование всяких сведений относительно этого печального происшествия, она нападала даже на такие сочинения, в которых только описывались события, сопровождавшие кончину Петра Федоровича, и которые ни словом не упоминали о ее участии. Кроме того, в момент самой катастрофы императрица не сумела держать себя так, чтобы злые языки, если им и была дана богатая пища, были вынуждены молчать. По получении извещения от Алексея Орлова Екатериной Алексеевной было немедленно созвано тайное совещание, на котором было решено в течение суток держать происшествие в тайне. После этого совещания императрица не раз показывалась придворным, и на ее лице не было заметно ни малейшего волнения. Только после манифеста, обнародованного Сенатом, императрица сделала вид, что впервые услышала о кончине своего супруга: она долго плакала в кругу приближенных и в этот день вовсе не выходила к придворным. Затем на императрицу падает тень и потому, что суду не были преданы ни Алексей Орлов, ни Теплов и никто другой; таким образом, преступление переносилось как бы на самое ее». Трудно не согласиться со сказанным.
И все же Екатерина не только лицедействовала, но и приняла меры на будущее. Ведь не случайно же хранила она всю жизнь записочки Алексея Орлова, распорядившись вручить их после смерти, вместе с рукописями своих мемуаров, Павлу Петровичу. По сути дела, записочки Орлова компрометировали не ее, а автора этих записочек, а заодно и тех, кого он в них упоминал или на кого намекал как на свидетелей «пьяной драки». И записочки эти, с одной стороны, как бы оправдывали саму Екатерину, а с другой — становились средством шантажа не только А. Г. Орлова, но и его брата и любовника императрицы — Григория. Опять-таки на всякий случай: дабы не заходил далеко в возможных претензиях на нее самое и на ее власть.
…Пока же ей, Екатерине II Алексеевне, полегчало. Пусть один законный российский император, Иван VI Антонович, еще жив и томится в каземате Шлиссельбургской крепости. Зато от главного соперника, также законного императора Петра III Федоровича, она избавилась. Впрочем, избавилась ли?
Версии чудесного спасения, или жизнь после смерти
* * *
И грянул на весь оглушительный зал:
«Покойник из царского дома бежал!»
Вопреки настойчивым уверениям лицемерных манифестов Екатерины II, толки о подоплеке происшедших событий охватили разные слои общества, начиная с социальной верхушки. «Удивительно, — писал 23 июля (3 августа) прусский посланник Б. В. Гольц, — что многие лица теперешнего двора, вместо того чтобы устранять всякое подозрение… напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя… Никогда в этой стране не говорили так свободно, как теперь» [143, с. 18].
А говорили всякое. «Говорили, что с ним сделался припадок колики и что для облегчения он пил много английского пива, что ускорило его кончину. Никто не верил этому… Бог про то знает да те лица, которые с ним были», — записывал циркулировавшие летом 1762 года в Петербурге слухи гольштейнец Д. Р. Сиверс, супруг незаконной сестры Петра Федоровича [166, с. 525]. Демагогическая аргументация основополагающих манифестов смущала даже православных иерархов, хотя как раз с ними новая императрица заигрывала сугубо. Среди них, например, находился Амвросий, в миру А. С. Зертис-Каменский, один из образованнейших людей, видный церковный деятель, писатель и книголюб, убитый в Москве во время чумного бунта 1771 года. Он обратился с письмом о затруднении касательно формы поминовения, которое А. П. Бестужев-Рюмин (тот самый!) препроводил в 1763 году Екатерине II. Чем же был обеспокоен Амвросий? Речь шла о том, что по силе траурного манифеста покойного императора следовало именовать «благочестивейшим». Между тем, по мнению архиерея, к которому присоединился и А. П. Бестужев, «от сего названия неминуемо произойдет, во-первых, само собою ясное противоречие тем главным порокам, за которые он престола лишен и о которых в изданных от ее императорского величества манифестах точно изображено». Скрупулезно напомнив об этих «пороках» (подрыв православной церкви, истребление «страха Божьего» и намерение ввести «иностранный закон»), автор письма ссылался на то, что «по всей публике» (!) носятся слухи, будто бы Петр III скончался без надлежащего церковного покаяния (недвусмысленный намек на насильственную смерть, ибо о каком покаянии можно было в таком случае помышлять?). Отсюда делался второй, и самый убийственный, хотя и верноподданнически сформулированный, вывод: из-за именования Петра III «благочестивейшим» в народе «может легко и такое еще, от чего Боже сохрани, крайне вредительное соображение сделано быть, якобы все показанные пороки на него напрасно возведены и какие-нибудь другие виды низвержения были» [89, с. 432]. Попутно автор письма не без язвительности замечал, что Екатерина II, которая пришла к власти под именем защиты православия, в отличие от своих предшественниц Анны Ивановны и Елизаветы Петровны не сделала денежных пожалований ни в московские соборы, ни знатному духовенству.
Но если так мыслили социальные верхи, то что же говорить о народе? Трескучие фразы екатерининских манифестов порождали в нем, скорее, недоумение, а игра на религиозных и патриотических чувствах не приносила желаемого эффекта. Ведь оценки типа «он так ненавидим русскими» (граф Финкенштейн), «то и дело оскорбляет самолюбие народа» (Ж. Л. Фавье), «ненависть и презрение к россиянам» (А. Т. Болотов) — эти и подобные им категорические суждения при более внимательном отношении касались «знатных вельмож» (А. Т. Болотов), а вовсе не всего народа в целом [53, с. 164–165].
Уже из приводившихся выше примеров видно, что Петр Федорович с молодых лет общение с «подлыми», простыми людьми явно предпочитал светскому обществу. Поэтому усилия официальной пропаганды, не вызывая ненависти к свергнутому царю, приводили к обратным результатам. Недоверие к правящей верхушке было столь значительным, что «все показанные пороки» на Петра III обретали в массовом сознании иной смысл: Екатерина, захватив власть без всякого права, извела мужа, а «притворяясь набожной, она смеется над религией». Возникали домыслы, что император «куда-то запрятан» [143, с. 30].
«Не. только в простом народе, — отмечал А. С. Пушкин, — но и в высшем сословии существовало мнение, что будто государь жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: жив ли мой отец?» [157, т. 9, ч. 1, с. 371]. Так думали и многие за рубежом, в частности упомянутый выше чех Пароубек. От таких представлений до версии о «чудесном спасении» оставался один шаг. И он был народным сознанием сделан: почивший император «ожил», обретя иную судьбу, иную жизнь.
Удивительно ко времени воедино слились здесь воля случая (личность свергнутого с престола Петра III) и давние народные ожидания прихода справедливого государя (мечта-легенда о «возвращающемся избавителе»). Анализируя русскую ее модификацию в XVII–XIX веках, К. В. Чистов выделял несколько обязательных для этой легенды тематических блоков: намерение «избавителя» освободить крестьян или существенно облегчить их положение; сопротивление дворян («бояр») и насильственное отстранение «избавителя» от власти; его «чудесное спасение» с подменой или бегством и последующие странствия (или заточение); встреча народа с «избавителем» или получение от него вестей; козни правящего царя и появление «избавителя»; его «узнавание», воцарение и осуществление социальных преобразований с пожалованием ближайших соратников и наказанием изменников («бояр», придворных и др.). По основным своим параметрам легенда о Петре III вписывалась в приведенную схему, сочетая исторические реалии (отдельные аспекты жизни и деятельности императора) с их фольклорным переосмыслением в контексте традиционных народных представлений о справедливости и «свободной вольности».
Как бы парадоксально это ни казалось, исходной точкой подобного вывода была народная оценка не только (и, может быть, не столько) покойного императора, сколько неожиданно пришедшей на смену ему Екатерины II. Ее имя превратилось в антипод имени Петра III с естественным переосмыслением сопряженных с этим исторических реалий. И не только их, но в еще большей мере толков и слухов, просачивавшихся в публику из-за дворцовых стен. Эпицентром их восприятия и переосмысления являлась петербургская военно-служилая среда. А молву о неожиданном появлении на троне, вместо «природного», «прямого» государя, очередной женщины-царицы «не прямого» и «не природного» происхождения далеко от столицы жадно ловили и по-своему воспринимали солдаты и унтер-офицеры, казаки и однодворцы, крестьяне и работные люди, а нередко чиновники и низшее духовенство [168, с. 96–97; 191, с. 137–138].
Не могла не поражать их и нарочитая скромность, с какой хоронили Петра III, причем не в императорской усыпальнице собора Петропавловской крепости, а в Александро-Невской лавре. Все это резко контрастировало с недавно пережитыми торжественными похоронами его тетушки, Елизаветы Петровны. Бросалось в глаза и то, что с покойным супругом не попрощалась Екатерина II. Но еще большее недоумение у тех, кто полюбопытствовал взглянуть на усопшего, вызывал его внешний вид. И дело не в том, что облачен он был в гольштейнский мундир (вспомним, что секретным ордером было велено срочно и тайно доставить в Петербург мундир любого рода войск, который надевал Петр III, но обязательно гольштейнский, только не русский!). Кажется, этот прием, долженствовавший подчеркнуть «ненависть» бывшего императора к русским, производил гораздо меньшее впечатление на простых людей, чем надеялась Екатерина II. Вызывало сомнения и вопросы иное. «Лицо государя поражало чернотою, обыкновенно бывающей у повешенных, и люди, приходившие взглянуть на почившего в бозе, шептались между собою, не веря, что причиною смерти была лишняя рюмка водки». Так переданы впечатления одного из персонажей упомянутого нами романа Э. Скобелева «Свидетель» (с. 698). Именно там, у гроба, а позднее и в пересказах очевидцев зародилась крамольная мысль: труп подменили, император жив и спасся!