Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония
Шрифт:
«Зачем я все это рассказываю этому чужому и неприятному человеку? — неожиданно подумал он. — Я в его присутствии разговорился, как болтливый дед…»
Он замолчал, сидя на постели с опущенной головой. Когда он снова заговорил, он, казалось, забыл о присутствии агента.
— Ведь то, что делаешь для себя, только для своей собственной пользы, обречено на провал, — проговорил он задумчиво, уставившись перед собой на пыльный коврик у кровати, имитирующий белого медведя. — То есть, — поправился он, неожиданно подняв голову и усмехнувшись, — может быть, мы всё всегда только для себя и делаем, потому что другие так далеко, что до них не дотянуться и не докричаться. Это не важно, это все не важно, — он встал и тяжело заходил по комнате. — Большой русский концерт, который я собираюсь дать в Париже на свой страх и риск, вот что меня волнует, понимаете, господин Нойгебауэр? В этот концерт я не хочу включать ни одного своего произведения, даже самого малюсенького. Я хочу показать европейцам нашу классику, великого Глинку и Даргомыжского, о них ведь абсолютно ничего не знают, и с нашими лучшими современными композиторами я их тоже хочу познакомить, не потому, что я этим господам чем-то обязан, это уж точно. Да я и стараюсь не для господ, а для России. Московские и петербургские газеты, скорее всего, опять ответят на этот концерт гробовым молчанием. Они простить мне не могут, что мной за границей интересуются, и ни за что не хотят признать, что я чем-то могу принести пользу России, я же «западник», а не законный представитель русского искусства. Но я все равно хочу показать французам, как может петь Россия. Этот концерт меня волнует. Я хочу доказать людям, что путешествую не из тщеславия, не с целью прославиться!
— Ну, — сказал Нойгебауэр с мягкой и нахально-рассеянной улыбкой, — именно этот концерт и не состоится.
Петр Ильич был совершенно ошарашен.
— Как это? — спросил он, глядя на агента широко раскрытыми от удивления глазами.
Тот скептически пожал приподнятыми плечами.
— Он не состоится, — повторил он дружелюбно. — Расходы слишком велики. Вам это не по плечу. Кроме того, в Париже никого не интересует Даргомыжский, и имени-то его никому не выговорить. — В голосе его прозвучала раздражающая сочувственная нота.
— Замолчите! — приказал ему Петр Ильич. — Слава богу, вы к моим парижским делам никакого отношения не имеете. Довольно того, что я доверил вам такую большую часть своих гастролей. Я намерен вас и от этого освободить. Откуда вам знать, что я в состоянии организовать в Париже? Я там пользуюсь известностью, и у меня там влиятельные друзья, — провозгласил он, гордо закинув голову. — Откуда вам знать, что я могу организовать в Париже? Большой русский концерт несомненно состоится.
— Не состоится, — с рассеянным упрямством повторил агент. — Это же вопрос денег, — добавил он тем же лирическим шепотом, которым он говорил о произведениях Чайковского.
— Конечно, не состоится, если я поручу дело вам, — высокомерно заметил Петр Ильич. — Было бы лучше, если бы я вовсе к вашим услугам не прибегал. Вы, знаете ли, никудышный агент.
Под сморщенным носом Нойгебауэра появилась улыбка, как будто ему доставляло удовольствие выслушивать оскорбления.
— Это, разумеется, беспредельно несправедливо, — сказал он, гнусаво растягивая и распевая каждый слог, слегка надув губы, как будто отклоняя безмерно преувеличенный комплимент.
— Вы мне все испортили, — констатировал Петр Ильич. — Вы не способны ни на что, кроме интриг и путаницы. Вы меня всем одновременно навязываете, как прокисшее пиво. Вы всех разозлили и одурачили. Вы со свойственной вам мудростью назначили концерт в Вене на тот же вечер, что и концерт в Париже: значит, мне придется пожертвовать венским концертом, хотя я именно венскую публику и мечтал покорить. Дрезден у меня из-за вас не состоялся, Копенгаген из-за вас не состоялся, и все благодаря вашей рассеянности и тому, что вы хотели быть хитрее всех. Вы меня погубите! — кричал на него Петр Ильич, расхаживая по комнате.
— С каждым может случиться маленькое недоразумение, — с неопределенной торжественностью возразил агент.
— И я не хочу здесь выступать с увертюрой «1812 год», — продолжал возмущаться Петр Ильич. — Я вам раз десять писал, что хочу исполнять «Франческу да Римини». «1812 год» — это вещь никудышная, я терпеть ее не могу. Она написана по заказу на патриотически-религиозную тему, она никуда не годится, и я ни в коем случае не хочу дебютировать с ней в Берлине.
— Но публика жаждет ее услышать! — с напыщенным удивлением возразил Нойгебауэр, надменно пожимая плечами.
— Чихать я хотел на публику! — кричал Петр Ильич. — Я не хочу дебютировать за границей с самым бездарным своим произведением. На церемонии открытия Храма Христа Спасителя в Москве русские гимны, торжествующие над «Марсельезой», под гром пушек и звон колоколов прозвучали эффектно. А что, можно и в концертном зале стрелять из пушек и бить в колокола? Это публике тоже, наверное, понравилось бы? Я десять раз вам писал, что ничего общего не хочу иметь с увертюрой «1812 год», а она все-таки включена в программу!
— Все были за увертюру «1812 год», — заметил Нойгебауэр с некоторой тоскливой небрежностью, как будто тема не стоила обсуждения. — Господин Шнайдер, председатель правления филармонического общества, был «за», и даже господин фон Бюлов.
— Я считаю Ханса фон Бюлова великим музыкантом и многим ему обязан, — быстро заговорил Петр Ильич резким тоном, опасаясь, как бы злополучный Нойгебауэр не посеял раздора между ним и фон Бюловом, — но свои произведения я знаю лучше него.
— Разумеется, — ответил Зигфрид, глаза которого подернулись еще более густой пеленой. — Но вы должны учитывать и наши патриотические чувства. Несомненно, мы с удовольствием послушаем произведение, в котором над «Марсельезой» торжествует любой другой национальный гимн, совершенно не важно, какой именно.
— Я что же, должен был противопоставить гимн Германии «Марсельезе»! — Петр Ильич был чрезвычайно раздражен. — Возможно, я тогда имел бы честь приветствовать самого князя Бисмарка на своем концерте. Я настаиваю на исполнении «Франчески да Римини».
— Мы все единодушно решили, маэстро, — сказал Нойгебауэр, сморщив нос, с неожиданной наглой откровенностью, — что «Франческа да Римини» скучновата.
Лицо Чайковского побагровело.
— С меня хватит, — произнес он тихо и озлобленно.
— Действительно, у нас не остается времени на разговоры! — Нойгебауэр взбодрился и засуетился. — Нам пора в ресторан «Луттер и Вегнер».
От такой наглости Петр Ильич настолько растерялся, что вместо того, чтобы ответить, молча уставился на агента.
— Я же разослал приглашения на утренний прием в честь маэстро, — гнусаво заметил Нойгебауэр. — И вообще, у нас сегодня много дел, — доверительно продолжал он. — Я организовал для вас различные встречи: с господами из филармонического общества, с несколькими журналистами…
— Вы меня рассорите со всеми, с кем вы против моей воли хотите меня свести, — сказал Чайковский, не глядя на агента. — Я не намерен идти ни к кому на прием и никого не намерен принимать. Я устал с дороги. Сегодня у меня день отдыха. Я не желаю никого видеть.
— Вы не хотите поехать со мной на прием? — спросил Нойгебауэр, как будто предлагая нечто совершенно новое. Его сонное, длинноносое, розовое лицо осталось неподвижным.
— Пойдемте! — резко произнес Чайковский.
Он позволил Нойгебауэру подать себе шубу. Агент подал ему и большую круглую шапку. Укутанный, Петр Ильич напоминал не то русского князя, не то зажиточного крестьянина.
В дверях Нойгебауэр вежливо пропустил его вперед. Они молча, неслышными шагами, быстро шли по застланному ковром коридору. Зигфрид Нойгебауэр шел, на полметра отставая от Петра Ильича.
Широкая лестница тоже была застлана мягким красным ковром. На каждой лестничной площадке стояла пыльная пальма в эмалированной кадушке.
Зал, где в креслах под ренессанс сидели господа с усами и высокими стоячими воротниками и читали газеты, тоже был украшен бесчисленными пальмами. Самые длинные усы были у швейцара, навытяжку стоявшего под портретом старого кайзера, как на посту. У швейцара было лицо недовольного кота. Он резким кивком военного приветствовал русского композитора и его агента.