Пиковая Дама – Червонный Валет
Шрифт:
Как бы там ни было, на зависть соперникам, на удивление посетителям был удуман «чудо-заказник»: зимний тропический сад. Эта затейщина, слаженная на русский характер и размах, и вправду покорила сердца как саратовцев, так и знатных заезжих гостей. На это чудо были ставлены все до копейки немалые капиталы купца. Народ тут как тут, зажужжал, ровно поганые мухи над котлетами… Весь Саратов взялся перемывать кости смельчаку. На каждом углу не без ехидства шушукали, мозолили языки: «Эх, с огнем играешь, Максимушка! Аки дитя неразумное, квашню замесил… Видано ли дело, в нашем-то снегу ансасы да бананья разводить? Ох, родимые, как есть погорить Михалыч, без портов останется! Ведь с голой ж… по миру мыкать горе пойдёть…»
Однако купец дело свое разумел туго. Щедро ставил свечи в церквях, лоб до синевы разбивал в истовых молитвах, на паперти мелочью, как дождем, осыпал калек да убогих, но при всем том вожжи своего детища из рук не выпускал. В Санкт-Петербурге и Москве покупались пальмы, из коих попадались великолепные экземпляры в обхват толщиной; была грамотно спроектирована и выстроена стеклянная зала с искусственными гротами и пещерами, с висячими киосками и беседками… Посредине сада бил фонтан, лаская слух беспрерывным журчанием сыплющихся с четырехметровой высоты струй, даруя прохладу и свежесть, освобождая дам от монотонной необходимости пользоваться веерами. И над всем этим буколическим уголком экзотической зелени носился и жил предприимчивый дух господина Корнеева, все измышлявшего, что бы еще удумать этакого, от чего ударило б его земляков и в глаза, и в нос…
По открытию в «Корнеевку» глянуть на диковинку хлынула было и порядочная публика, но пара-тройка громких скандалов заставила саратовцев разбежаться и напрочь отбила у благородной ее части охоту пить чай под тенью финиковой пальмы. И даже сами пальмы – эти дети жгучей Африки и палящих лучей Индии – задумались и поникли листьями, глядя на разгул и ночные оргии сынов волжских равнин и морозов. Ни Африка, ни Индия, где люди едят с оглядкой раз в день по горсти изюму и рису, где пьют глоток доморощенного вина, – ни одна из этих стран не в силах была дать и приблизительного понятия о том, как надо пить и как действительно пьет российский народ. Латании [42] и магнолии только содрогались листьями при виде гулявших компаний.
42
Латания – вид пальмы.
И вот как-то на выручку приунывшему было Максиму Михайловичу, как архангелы с неба, и объявились бравые гусары. Пронюхав, что к чему, и оставшись довольными, квартировавшие в городе офицеры оккупировали гроты и пещеры, беседки и столики Корнеева, да так основательно, что, несмотря на убытки – горы битой посуды и рубленные в кураже зеркала, которые приходилось частенько ставить заново, – киса удачливого трактирщика худобы не ведала.
Все это или почти все знал адъютант Белоклоков, знали понаслышке и братья Кречетовы. Однако в отличие от своего приятеля кавалериста, они не догадывались, что Марья Ивановна Неволина – солистка корнеевского хора, к которой и вез на смотрины юного воспитанника адъютант, – являлась сердечной занозой его превосходительства графа Ланского.
Оставляя свое ненаглядное семейство на далеких берегах Невы, здесь Николай Феликсович будто получал вторую молодость и откупоривал потайной клапан нового дыхания. Когда Ланской сталкивался на пешей иль верховой прогулке с милым женским личиком, его словно подменяли. Полковник молодцевато приосанивался, широкая грудь, затянутая ментиком, сияла позвякивающими крестами и звездами, а с изуродованного французской саблей лица куда-то пропадало обычное суровое выражение. Если при этой оказии заходила еще и беседа, то граф становился необычайно галантен, игрив и располагал сердце дамы своей чудесной изысканной любезностью.
Красавец адъютант лишь диву давался: «Ты только глянь, как наш отец умеет ядрено мики-баки забивать! Чистый сатир, куда деться? Любого из молодых за пояс заткнет и с носом оставит». Недаром сказывали ветераны павлоградцы, что Николай Феликсович и на Москве, и в Париже в свое золотое времечко пребывал в большом фаворе среди женщин и разбивал своими изменами любящее сердце дражайшей половины. «Оно поди ж ты!.. Чой тут прикажешь делать, сударь, – сетовал графский денщик, – ежели он не может, орел, равнодушно лицезреть на пригожую душеньку, особливо если она свежа годами и товариста бабьим богатством?»
Так в сети полковника попала и певичка Марья Ивановна – спелая формами, щедрая на фальшивые улыбки и обещания. Однако у Николая Феликсовича, человека проницательного и редко ошибающегося, эта закавыка не вызвала морщин на челе. «Пусть так, пусть всему виной мои деньги, титул и связи, так что с того? У меня есть дорогая сердцу жена, взрослые умные дети, коих я страстно люблю, чего же еще? А это… это так… если угодно, мой каприз, очередная шалость, не боле… – сидя зимними вечерами за чашкой кофе и трубкой, поглядывая на семейный медальон, рассуждал он. – Я честен перед Богом и государем, предан Отечеству, а остальное все блажь… Кто нынче не грешен, а я отнюдь не монах».
Но как ни успокаивался граф, как ни накладывал ретушь на свое новое увлечение, а корнеевская «певчая пташка» на деле крепко запала в душу и клевала, клевала сердце старика. Чернобровая Марьюшка с жемчужной улыбкой и роскошной косой не выходила из головы, заставляя Ланского все больше и больше транжирить средств на ее французское кружевное белье, платья и украшения.
Связь эта тянулась уже полгода. В полку о ней знали решительно все. Поначалу многие отчаянные головы, особенно из молодых да ранних, пытались приударить за красавицей, но тщетно… Любовница графа, опасаясь ревности старика, была неприступна, и лишь лукавая игра глаз да ничего не значащие улыбки были ответом на все наскоки пылких гусар. Однако жило что-то внутри этой певички, что подсказывало адъютанту и наводило на мысль: «…В тихом омуте черти водятся». И сейчас, подъезжая к трактиру, корнет об одном молил Христа и святых угодников: «Святый Боже, убереги нас от черного случая… Только б не объявился сам…»
– Приехали-с, ваш бродие! – разбил морозное стекло молчания кучер.
Рысак, взмахнув породистой, кровной головой, с размашистого намета перешел на хлынцу [43] , а затем и вовсе остановился под туго натянутыми поводьями.
– Прикажете ждать, ваш бродие? Али завтра к обеду быть?
– Ждать, – придерживая эфес сабли и поправляя лаковый козырек кивера, сухо отрезал Андрей.
Глава 6
Как только сани остановились, у Алешки екнуло сердце. Но он все же был рад случившемуся. «Была не была», – мысленно повторил он бодрящий девиз и, одернув шинель, пошел за старшими.
43
Хлынца – быстрый шаг.
Густое вечерье затопило город, обещая долгую зимнюю ночь. Стылый воздух с каждой минутой становился все более ломким, и в нем кружились тончайшие ледяные иглы и блестки, точно бриллиантовая пыль, сверкавшая вокруг горящих уличных фонарей. Вокруг было тихо, жерла убегающих улиц терялись во тьме, и только двухэтажный трактир Корнеева, извозчичьи питейники да портерные призывно мигали огнями и молчаливо манили в свои недра озябшего путника.
Троица миновала длинный редут экипажей, поджидавших своих господ, и скоро поднялась по широким ступеням, что вели в «обитель» Корнеева. Перед массивными из мореного дуба дверьми Белоклоков придержался, выудил из плаща плоскую карманную фляжку и сделал пару жадных глотков жженки, после чего нетерпеливо загрохотал эфесом по медной накладной пластине.
Дверь через долгую паузу заскрипела и обдала вновь прибывших клубами теплого воздуха и спертыми застоявшимися запахами спитого чая, водки и разной готовки снеди.
В тускло освещенной желтушным фонарем прихожей остро и сыро блеснули белки глаз, и мрачный бас швейцара, больше напоминавшего видом портового громилу, недобро прогудел:
– Чьи будете? Местов по-любому нету.
– Я тебе, сучий пес, покажу, «чьи будете?». Это для кого же, подлец, мест нет?! Опять пьян, болван?
И тут Алешка, к своей неискушенности и растерянности, увидел, как кулак адъютанта, затянутый в лайковую перчатку, взметнулся камнем и несколько раз впился в мордатую рожу швейцара. Тот только тяжисто охнул и, вытирая мятым платком красные от крови усы, проскулил: