ЖАНРЫ

Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:

Глава 15. Академия его имени

— Оно, конечно, усим гадам когда-нибудь конец буде, це ясно, — не спеша рассуждал Сидоренко несколько месяцев спустя, сидя на койке в моей кабинке и делая закрутку, похожую на фабричную трубу.

Был выходной день, мы собирались к обеду втроем — пришла Таня Сенина и принесла невеселое письмо от матери: Марфа Прокофьевна писала, что в колхозе дела неплохие, но ее здоровье сдает, и выходить на работу становится все труднее, а жить чем? Сын убит на войне, дочь в лагере… По указанию начальника в этот день я расписывал ковер согласно пожеланиям заказчика, доставшего мне малярные краски и трофейную немецкую простыню: на яркожелтом фоне песчаной пустыни с египетской пирамидой на заднем плане по голубым волнам матушки-Волги, распустив парусами крылья, плыл белый лебедь, над которым стремительно несся самолет с исполинскими красными звездами и стрелял крупными красными пулями в зеленого гитлеровца, позорно улепетывавшего с явным желанием спрятаться за пирамиду.

Заказчик, нужный начальнику человек, заведующий овощехранилищем при станции Суслово, уже принес и аванс — краюху ароматного серого хлеба, кусок отварной свинины и три луковицы: предстояло невиданное пиршество.

— Да, да, гадам конец буде: разных тварюг развелось туточки до чертив, и жить стало тяжело. Неспроста Долыньс-кий, получив орден та майора, и переведен до Мариинска. Конешно, он оказался не на высоте: подвел-подвел, сукин сын, — Сидоренко потряс опущенной в раздумье головой. — А еще интеллигент… Кому же верить, а? Но скильки бы не було круг нас долыньских, наверху сидить Сталин и в том, — Сидоренко поднял голову и внушительно потряс в воздухе желтым от махры корявым пальцем, — тильки в том дило. Так, дохтор?

Я влепил в спину гитлеровца последнюю пулю, сложил кисти. Коротко передал содержание своего доклада на литературном кружке о ленинской характеристике Сталина и о ее медицинской расшифровке. Вспомнил общественные суды над Сталиным, организованные за границей в тридцатых годах с участием крупнейших психиатров и юристов. И закончил:

— Да, правда возьмет свое, это верно, но не благодаря Сталину, а вопреки ему. Поймите, Остап Порфирьевич, виноват не вождь Сталин, а человек по фамилии Джугашвили. Поняли разницу? Если поняли, то никогда не смешивайте их обоих — это фигуры разного значения: вождь и человек. Сталин — это твердость в проведении генеральной линии нашей партии, а Джугашвили — больной пастух, подозрительный, злой, не верящий ни овчаркам, ни стаду: раз овчарки не лают, значит, и они плохи, значит, и они его обманывают, а среди овец ему мерещатся волки. Он требует рычанья, он ищет псов из породы долинских. Ну, поняли? Уважать советских людей надо, Остап Порфирьевич, они — герои, а Сталин нас и за людей не считает, мы для него — материал.

— Долыньский обманывает начальство. Сталин ничего не знает, що роблять долыньские.

— Знает. Он нуждается в долинских — без них ему не удержаться.

Сидоренко угрюмо усмехнулся. Подозрительно поднял одну бровь.

— А кого ж ему бояться?

— Сидоренок — вот кого! Людей с крепкими руками и чистыми сердцами, людей, что умеют трудиться и не боятся стать грудью за народное дело. Вас лагерь еще ничему не научил?

Сидоренко долго молчал.

— Я, конечно, сел за чепуху. Ну, а ты? Все твои дружки — контрики? У них тоже виноваты долыньские? Ой, сомневаюсь! Дуже сомневаюсь, Антанта!

— Тоже они. Только они.

Сидоренко вытянул сильную руку, как будто бы прикрылся ею от моих слов.

— Не верю! Не верю!

— А вы знакомьтесь с людьми, прислушивайтесь, наблюдайте. По вашему делу погублены Рубинштейн и Ланской — честные, хорошие советские люди. За что? За что теперь пострадают и их семьи? Ну, скажите прямо — за что?

Долго Сидоренко курил, хмурился, тяжело вздыхал, шумно ворочался на топчане.

— Слухай, Антанта, я тоби шось скажу. После гражданской войны я служил в продовольственном отряде нашей губ-чека и до коллективизации работал на селе по той же линии. Я — бывший чекист, понял? Не милиционер, як ты думаешь, а чекист!

— Ну?!

— Ось тоби и ну. Ты против Чеки? Говори прямо!

— Конечно, нет. Я против тех, кто использует аппарат ЧК не по назначению. Для своих личных целей.

— Значит, я — использованный? Подлый человек? А ордена мои ты видал?

— Да, Остап Порфирьевич, и один вы заслужили на моих глазах. Это — ленинские заслуги и ленинские ордена!

Сидоренко даже вскочил от возбуждения.

— Ну, видишь! Ленинские!

Он выпятил грудь, как будто бы на ней еще красовались его ордена. Таня подняла голову и уставилась на него большими глазами.

— Но оба ордена у вас отобраны, Остап Порфирьевич. Сорваны рукой Долинского. Поняли? Жизнь прошла, и грудь опустела. Пощупайте-ка гимнастерку, заключенный Сидоренко. Вы — Чапай, наголову разбитый Долинским! Пуста грудь, а?

Сидоренко рухнул на топчан и схватился за голову.

— Долыньский виноватый?

— Нет.

— Сталин?

— Нет!

— Советская власть?

— Нет.

— Так хто ж виноватый, скажи, дохтор! Хто?

— А я уже сказал: спаянная воедино организация, где Сталин нужен Долинскому и Долинский нужен Сталину как источники власти: они не могут существовать один без другого. И мы в этой системе тоже нужны, мы — третье звено в цепи: пугало для устрашения больного Джугашвили и корм для питания подлого Долинского. А советская власть? Она тут ни при чем. Оба живут за ее счет. Вот у ворот при первой встрече в зоне, вы даже не протянули мне руки, Остап Порфирьевич, считали меня фашистом! Ну, а теперь? Неужели не прозрели, товарищ курсант?

— Який курсант?

— Воспитанник Академии гражданского мужества имени Иосифа Виссарионовича Сталина. Откройте глаза и посмотрите правде в лицо! Пора!

Сгорбившись, Сидоренко молчал. Я потряс его за плечо. Ничего. Потряс сильнее — ни звука. Также сгорбленная широкая спина, также согнутая книзу крепкая упрямая шея.

— Да что с вами, Остап Порфирьевич? Вы заболели? Что случилось?

— Не могу… Як же жить дальше? Не могу вынести такого… Зломалы, гады, в моей душе хребетник! Начисто зломалы!

Глава 16. Главнеющий инструмент

Но жить надо, и жизнь идет, бежит, летит вперед, не особенно даже интересуясь состоянием хребетников наших душ.

Восьмого мая памятного сорок пятого года кончилась война. Заключенных собрали на плацу перед Штабом, и Буль-ский объявил о Победе. Лагерники переминались с ноги на ногу и кашляли, начальники выкурили по папиросе и ушли, но когда скомандовали: «Разойдись!» — заключенные разбились на кучки и долго топтались на плацу.

Урки, поблескивая на летнем солнце медными крестиками, отбацали чечетку, кто-то бросил шапку вверх, несколько сиплых голосов жиденько прокричали «Ура!» и «Спасибо Сталину за счастливую жизнь!». Шпана правильно почуяла вероятность близкой амнистии и возможность правильной житухи.

Контрики тихо переговаривались, потрясенные, недоверчивые, растерянные.

— Значит, товарищи, мир?

— А вам он на что? Этот мир нас не касается. Наш мир — открытые ворота.

— Неверно. Стыдно так говорить! Страна радуется, и мы с ней. Мы — граждане.

— Бывшие.

— Суд нас гражданства не лишал! Тем более что мы сидим без вины и руки у нас чистые!

— Надоевшая песня, знаете ли, Иван Васильевич. Кому нужны ваши чистые руки?

— Родине. Может, и нас отпустят…

— Родина наставила на нас толстый зад. Нам здесь помирать! Всем поодиночке. А впрочем, что-то будет, это ясно… Какие-то перемены…

Поделиться с друзьями: