Пираты Эгейского моря и личность.
Шрифт:
Что же все это значит и какое это имеет отношение к канону искусства, к строкам Интернационала, к определению позиции художника в современном мире, к тому бесспорному факту наличия двух психологических установок, который Сноу определяет как «две культуры»? Пока репродукция была стабильной, устойчивой, замкнутой, пока «космос» стоял на месте и не стремился стать «разбегающейся вселенной», античная тройная накладка на ритуал: единство, сущее (вечное и неизменное), благо (снятый в пользу человека выбор), была только естественным осознанием реального положения дел. Лучшее из наличного - таков внутренний вектор этого осознания, который оставляет для человека, пытающегося осознать стабильность, только две позиции: апологетику, когда наличное и лучшее признаются тождественными, и позитивную критику, когда между наличным и лучшим фиксируется разлад, который можно преодолеть методом перекомпановки наличных элементов в новую систему, причем относительно нес априорно постулируется, что она будет такой же стабильной, вечной и неизменной, как и «плохая» наличная.
Античность почти целиком укладывается в апологетику наличного, тем более, что это наличное постоянно ощущалось как новое, «эллинское» в отличие от традиционного, «варварского. С апологетической точки зрения объяснению подлежало лишь возникновение репродукции, и поскольку античности доподлинно, «от старых людей», было известно, кто именно на Олимпе и как создавал наличную репродукцию, нет ничего удивительного в том, что это возникновение принимало форму разового акта творения, хотя творец здесь действует уже не профессиональными методами мифа, а новым «одиссеевым» способом единого повелителя в своем доме, облагороженного практикой законодательства, строительства и искусства, то есть творит по слову. Так обстоит дело у Платона, у которого «лишенный зависти» всеблагий демиург «взял все видимое, которое не в покойном состоянии находилось, а в движении - притом в движении нестройном, беспорядочном, и привел все в порядок из беспорядка, находя, что первый во всех отношениях лучше последнего» (Тимей, 30 А). В несколько более свободной и «критической» манере говорит об этом и Аристотель: «даже если в очень большой степени причиною устройства мира была самопроизвольность, необходимо все-таки, чтобы прежде разум и природа были причинами как многого другого, так и этой вселенной» (Физика, 198 а).
Повторяем, что в стабильных условиях это вполне естественное и понятное решение, поскольку объяснять приходится только сам факт определенности, снятого выбора. и творец по окончании акта творения оказывается не удел: он либо «возвращается в свойственное ему состояние» как демиург Платона, либо выходит в отставку и берет на себя примерно тот же круг нагрузок, какой берут на себя наши отставники: следит за нравственностью, поощряет праведников и карает грешников, авторитетно решает все и вся на почве бытовых дел. В целом же, по отношению к созданному им порядку, вознесенный на небо Одиссей ведет себя примерно так, как предписано себя вести хорошему китайскому императору: сидит лицом к югу и распространяет благодать на «десять тысяч вещей», чтобы они автоматически самоуправлялись наилучшим способом. В системе социальных ценностей стабильного общества бог ценность статическая, не функциональная, и если функция признается необходимой составляющей ценности, то христианский бог больше похож на фундаментальную и авторитетную вешалку, на которой держат социальные ценности, а не на ценность как таковую. Эта «вешалочная» функция сопричастности земных установлений богу как принципу вечности и устойчивости широко использовалась и используется в качестве стабилизирующего фактора.
Критический вариант той же установки, по которому мир устроен не лучшим образом и имеющиеся в наличии элементы определенности позволяют ее «переиграть», «оптимизировать» ради совпадения наличного и наилучшего, появляется сравнительно поздно, по существу одновременно с первыми движениями в социальной репродукции, то есть вместе с ересями, реформацией, и первыми заимствованиями. В позитивной форме этот вариант представлен в социальных утопиях Т. Компанеллы.Т. Мора, Ф. Рабле, а в атеистической форме у французов - как во французском просвещении с его требованием «все представить на суд разума», так и во французском материализме с его «человеком-машиной» и множеством «естественных» сущностей от человека до права и государства. Для этого течения остаются в силе основные постулаты стабильности, «замкнутого тела знания», и задача сводится лишь к наиболее разумному и оптимальному использованию того, что есть.
Вместе с тем рядом с чистым вариантом возникает и «сомнительный», который исходит из того, что в принципе возможно и где-то существует новое знание или, вернее, знание по тем или иным причинам утаенное богом от человека. Уже в XV-XVI вв. получают повсеместное хождение афоризмы вроде: «Дух святой открыл человеку то, как взойти на небо, а не то, как ходят небеса». Афоризмы этого сорта утверждали моральное право христианина искать новое знание, но их функция сводилась не только к этому. В скорлупе подобных умонастроений возникала идея эксперимента - вопроса к богу о новом знании, то есть откровения по требованию.
Обосновать такую идею в рамках христианской догматики было не так уж сложно. Принципы сотворенности природы по слову и богоподобия человека могли быть и действительно были в деизме истолкованы таким образом, что из знаков «божественного достояния», духовного рабства они превратились в своеобразные гаранты бесконечного познания мира и теоретические постулаты такого познания. Лишь один догмат, причем догмат церковный, «земной», требовал устранения, но он в условиях становления абсолютизма, борьбы между церковными и светскими властями устранялся во многом сам собою, поскольку в этой части тенденции христианского атеизма и реформации совпадали.
Реформация устраняла клир, церковь, «тело христово» политически. Устраняла как излишнее звено между человеком и богом, зарабатывающее политический авторитет на посредничестве между ними и использующее этот авторитет в целях собственного самосохранения как высший в Европе политической силы. Маркс так описывает ближайшие результаты этого процесса: «Лютер победил рабство по набожности только тем, что поставил на его место рабство по убеждению. Он разбил веру в авторитет, восстановив авторитет веры. Он превратил попов в мирян, превратив мирян в попов. Он освободил человека от внешней религиозности, сделав религиозность внутренним миром человека... Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой» (24, т. 1, стр. 422-423).
Но этот процесс устранения части авторитетных звеньев между богом и человеком затрагивал не только политические, но и теоретические основы христианства, прежде всего механизмы передачи абсолютного божественного знания человеку. По теологической догме, как она была сформулирована Оригеном и легла в основу схоластики, все доступное человеку божественное знание представлено в священном писании, причем книги Нового завета раскрывают смысл Ветхого. В согласии с этими постулатами священное писание оказывалось основным предметом теологии - только через него человек мог получить сведения о боге, а авторы священного писания становились посредниками между богом и людьми, своего рода переводчиками божественной мудрости на язык человека. Эта система постулатов хорошо согласовывалась с учением неоплатоников, неопифагорейцев и мистиков об экстазе как о единственном пути к познанию высших истин. Синтез постулатов Оригена с экстазом и породил фигуру пророка - фигуру ключевую для христианской теории познания, без которой священное писание лишается святости, а человек - контакта с богом в откровении, в котором бог «открывает» пророку знание для передачи его людям.
Естественно, что реформация затрагивала и эту фигуру посредника, особенно реформация философская. В работах XVI-XVIII вв. проблема пророка, источника знания, механизма приобретения нового знания, - одна из центральных. Именно с этим временем связана та обойма благородных терминов вроде экстаза, интуиции, вдохновения, творческих снов, озарений и т.п., которая широко используется при описании творчества и по сей день. Все это реликты и осколки действительной борьбы за эмансипацию философии и науки, за их независимость от теологии. Наиболее последовательным и тонким критиком концепции философии и науки, за их независимость от теологии. Исследуя пророков одного за другим, обстоятельства откровений и их содержание, он пришел к выводу: «Отсюда более чем достаточно обнаруживается то, что мы намеревались показать, именно: что бог приспособляет откровение к пониманию и мнениям пророков и что пророки могли не знать вещей, которые касаются чистого умозрения (а не любви к ближнему и житейской практики), и действительно не знали, и что у них были противоположные мнения. Поэтому далеко не верно, что от пророков следует заимствовать познание о естественных и духовных вещах. Итак, мы приходим к заключению, что мы не обязаны верить пророкам ни в чем, кроме того, что составляет цель и сущность откровения; в остальном же предоставляется свобода верить как кому угодно» (30, с. 46).
Но ниспровержение пророков есть вместе с тем и уничтожение христианской теории познания, заказ на новые источники и механизмы познания. В деизме как раз и реализуется этот заказ: природу ставят на одну доску со священным писанием, считая, что, поскольку бог в акте творения обходился без пророков-посредников, то именно в природе, если она сотворена по слову и плану, «записана» божественная мудрость. Поэтому задача новой «естественной» теологии познать бога через природу, то есть «прочитать» природу как самое священное и полное из всех священных писаний. Соответственно «книга природы» становится предметом поклонения и религиозного восторга. «Люди, сила которых столь незначительна, - пишет Гоббс, - заметив такие могучие творения как небо, земля, видимый мир, столь тонко задуманные движения животных, их разум, а также чудесную целесообразность в устройстве их органов, не могли не почувствовать пренебрежения к своему собственному разуму, который не в состоянии даже подражать всем этим вещам... Собственно говоря, именно этот эффект называется естественным благочестием и является первой основой всех религий» (31, с. 251). Эта мысль будет повторена многими философами и учеными. Кант, например, пишет: «Достойный восхищения порядок, красота и предусмотрительность, проглядывающие во всем в природе, сами по себе должны породить веру в мудрого и великого создателя мира» (32, с. 97).
Но в принципе естественного благочестия содержится новый, невыводимый из «замкнутого тела знания» контекст, в него имплицитно включено представление об огромности, неисчерпаемости божественного знания, то есть как источник знания природа предстает лишь частично познанной человеком, допускающей более полное, а по существу бесконечное познание. Вот здесь и появляется на сцене принцип богоподобия человека, его сотворенности по образу и подобию божьему. Богоподобие в деизме толкуется в том смысле, что человек по своей природе микробог, то есть деисты возвращают человеку-рабу божьему то, что было отнято у него историей со времен Одиссея: право каждого на активное использование слова. Этот принцип качественного тождества бога и человека, отсутствия между ними непроходимой грани постулируется деизмом в самых решительных и мы бы даже сказали эмоциональных формах. «Мы не должны отречься от наших чувств и опыта, - пишет Гоббс, - а также от нашего естественного разума (который является несомненным словом божьим). Ибо все эти способности бог дал нам, дабы мы пользовались ими до второго пришествия нашего святого спасителя. Поэтому они не должны быть завернуты в салфетку слепой веры, а должны быть употреблены для приобретения справедливости, мира и истинной религии. Ибо хотя в слове божьем есть многое сверх разума, то есть то, что не может быть ни доказано, ни опровергнуто естественным разумом, но в нем нет ничего, что противоречило бы разуму. А если имеется видимость такого противоречия, то виной этого является или наше неумение толковать слово божье, или наше ошибочное рассуждение» (31, т. 2., с. 379-380).