Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письма М. И. Цветаевой
Шрифт:

Наблюдение — все чересчур много болтают. Причем не легко и блестяще, а нудно, обстоятельно, скучно и ненужно. Долой болтовню. Интеллигенция сколь болтлива! Трусливы, болтливы (совсем как «гнусавы и косноязычны»!)

Тон минорен. Но ничего — пройдет. Ну, прощай, пиши, жду вестей.

Обнимаю. Твой брат Мур

7/X-42

Дорогая Аля!

С каким удовольствием я узнал, что ты, наконец, получила хоть одно мое письмо — от 17 августа! Итак — тьфу-тьфу не сглазить — переписка наша налажена.

Пишу о смерти мамы. Умерла она в 1941-м г., в г. Елабуге (ТАТАССР). Диагноз — «асфиксия от удушья». Умерла она в сенях домика, где мы жили. Последнее время она была в очень подавленном настроении, морально больна. Умерла она 31-го августа, а 30-го сентября, после некоторого пребывания в г. Чистополе (я жил у H. H. Асеева, а потом в детдоме Литфонда) я вернулся в Москву, где жил у Лили на Мерзляковском. В Москве жил месяц: 30-го октября укатил в Ташкент, где и живу по сей день.

В октябре 41-го года (или, вернее, не в октябре, а в августе) я видел Кирилла Хенкина и его мамашу. Кирилл занимался переводами по кино; мамаша похудела. Кирилл блестел костюмами и ботинками и производил фурор на ул. Горького. Курил папиросы «Кавказ». К своему дяде, В. Я. Хенкину, он относился отрицательно — тот тяготился их пребыванием у него, боялся за свое благополучие артиста-мещанина (собирал безделушки и картины.) С Кириллом встречался часто. Потом я уехал, и с тех пор ничего о нем не знаю. Слышал, что его мобилизовали в армию. Узнать можно у В. Я. Хенкина; только он, скот, не ответит. Пиши на Всесоюзно-Гастрольное Объединение, или на Радиокомитет (адреса не знаю.) Больше ничего о Кирилле и Елизавете Алексеевне не знаю. Их очень ошарашило известие об отъезде Сережи, особенно Ел<изавету> Алекс<еевну>.

Ты пишешь, что Лида Бать — очень хороший человек (подчеркнуто тобой.) Можно сказать, что она человек добродушный, даже хороший. Но ведь этого очень, очень мало! А Дейчика она так же водит за ручку. Пишут они какую-то дрянь. Они люди благожелательные и симпатичные, но погрязли в «литературных делишках», утратили свой собственный голос (впрочем, существовал ли он когда-либо у них?), исшаблонились. Дейч острит, Лида морализует. И потом, каюсь, порядком я недолюбливаю слишком трезвых, практичных людей! Автор «Фальшивомонетчиков» очень верно заметил: «Алогизм меня раздражает, но чрезмерная логика утомляет меня». Действительно, так же глупо ходить в опорках, сочиняя стихи `a la Хлебников, как благоразумно объяснять все жизненные явления неизменным «дважды два — четыре». Вот этой-то скудной арифметикой подчас и отдает наша Лидия Григорьевна.

Ты пишешь о моем «самолюбовании», о том, что я «ставлю себя выше всех». Я не спорю (я раньше был дикий спорщик; теперь же я никогда не спорю, удивляя тем самых пылких студентов и т. п.) Элементы этого, конечно, есть. Но если я, например, не имею друзей, то дело тут не во «мне самом» (что это за «я сам»?) а в объективных причинах — образовании, воспитании, вкусах и т. п. С Митькой же я дружу. Ты пишешь: «и насмешливая зоркость мешает простому и теплому подходу к человеку». Но если эта «зоркость» — органично, глубоко присуща всему моему существу? Неужели ломать себя прикажешь? И для чего? Чтобы было всё проще? Я считаю, что ломать себя нельзя и не надо: что надо, то произведет сама жизнь. Аналогию же с Каем нельзя признать вполне удачной: ведь Каю в глаз попал осколок волшебного стекла, и он всё видел в искаженном отражении. Мне же ничего в глаз, ни в какую другую область или часть тела или духа не попадало; я просто вижу. Вот и всё. Я не хвастаю, но это походит на пособие по анатомии: человек как человек, с гладкой кожей и т. д… но что-то нажмешь — и видишь кишки, и сердце, и вены, и, как писал Чехов, «целый чиновничий бок с печенками и селезенками», или своего рода рентген. Ты пишешь, что я никого не люблю. А ты думаешь, мне это сладко, я от этого не страдаю? И всё же я не знаю, что лучше — нормальное состояние, когда видишь все детали, все мелочи, или любовь, которая опьяняет, возбуждает, застилает глаза. Вообще-то говоря, надо и того, и этого; чрезмерная однобокость тоже не к лицу. Ты пишешь, что я тебе напоминаю героя послевоенного американского романа. И в этом есть отчасти своя правда. Но я больше всего себя узнаю, и свои мысли, и всё, как это ни странно и ни противоестественно, — в герое повести Чехова «Скучная История»: в профессоре Николае Степановиче. Вернее, не так узнаю, как понимаю его, и каждое его слово вызывает во мне такое чувство, будто бы это я сам произношу эти слова и испытываю эти ощущения. Всё то же! Мы с профессором говорим и думаем одно и то же. Удивительный Чехов! Читаю «Дуэль». Какая вещь!

Я всегда возмущаюсь, когда вместо настоящего существования, со всей сложностью постигаемых — непостижимых! — явлений, мне подсовывают эрзац, суррогат. Всё готово, всё понятно, всё ясно. Нет, ничего не готово, ничего не понятно и ничего не ясно. Дважды-два-четыре? Хорошо. Согласен. Но, — но только в арифметике. А в жизни дважды два четыре никогда не было, нет и не будет. И это очень хорошо и утешительно.

С большим удовольствием, в первый раз в жизни, я прочел «Рассказы и стихотворения в прозе» Тургенева. Прелесть! Теперь считается шиком говорить, что Тургенев — вообще не писатель. Мило! Слов не хватает, чтобы заклеймить эту точку зрения. Например, «Клара Милич» — шедевр. Да, Тургенев часто на краю пошлости, слащавости. Но он умеет быть и умным и остроумным, он — свободен, он владеет чудным русским языком как никто — и он талантлив, он умеет писать, чорт возьми! Конечно, я предпочитаю Достоевского — масштабы шире, ум глубже. Достоевский недолюбливал Тургенева. Он имел на это право; но ни в коем случае какой-нибудь задрипанный горе-халтурщик Иван Петрович, и даже А. Толстой.

Насчет «потолка отношений». Это, конечно, штука идеальная, но, поверь мне, отдает утопией. Всё вянет — и отношения тоже (и особенно они.) А твой случай с женщиной — тут играют роль обстоятельства, заставившие «потолок отношений» повышаться всё выше и выше. Ведь люди же, и жить без разговоров — нельзя и volens-nolens [51] до «потолка» так и не дойдешь, ибо «потолок» в данном случае равносилен полному одиночеству, а это — хуже всего. Ведь мы говорим о нормальных условиях.

51

волей-неволей (лат.)

Алеша, по последним сведениям, живет недалеко от тебя; к нему ездила его жена, Ириша. Кстати, я часто ее в Москве встречал, и, о как она не походила на болшевскую Иришу! Чорта с два, цыганочка! Волосы она выкрасила в рыжий цвет, Алеша — воспоминание, ребенка куда-то сбыла с рук, флирты направо и налево. Часто мы с Митькой ее встречали в кафэ-мороженом на Тверской, и всегда была она с ходячим манекеном для костюмов — и всегда с разным. Успех она имела, надо сказать, большой. Теперь она, кажется, в Перми.

В Москве мы с Митькой жили весело. Ходили в театр, в кино, в кафэ, ни с кем не знались, много смеялись, вместе читали Валери, ходили друг к другу. Встречались у станции «Охотный ряд», в библиотеке на Столешникове (мы там дневали и ночевали). Жили весело. Часто ссорились, но мирились — друг без друга было скучно невыносимо. И теперь мы сохнем и вянем без взаимной компании и пробавляемся перепиской, вспоминая кафэ «Артистик». Кстати, опиши мне наружность Павлика; мне кажется, что я его видел в Ташкенте. Не забудь.

Как всегда — с наслаждением читаю Чехова. Вчера был в военкомате, заполнил соответствующую анкету по всем графам; 7-го — медкомиссия (годен, не годен), — это приписка к призывному участку. А весной или летом — призыв. Может — и раньше. Но, думаю, 10-й класс окончить дадут.

Пора кончать. Обнимаю крепко. Основное — живем.

Жду писем.

Твой Мур.

10/Х-42

Дорогая Аля!

Надеюсь, что теперь ты регулярно получаешь мои письма; это, по-моему, пятое мое письмо к тебе за время моей среднеазиатской жизни. «Мои», «по-моему», «мое», «моей» — и это всё в двух фразах. Н-да… Но я пишу в восемь вечера, и такой стиль извиняем — голова на плечах у меня лишь утром; я, несмотря на все мои «выверты», ночью способен только спать. Когда я это говорю, то мне не верят; это как-то мне не к лицу, но это — факт. Мое любимое время — «от 5 до 7» — и действительно, сумерки, начало вечера, «разрядка» после переполненного дня мне всегда милы. Утро — ясность в голове, способность работать, но настроение большей частью кислейшее — именно из-за ясности. Середины дня как-то не замечаешь. В школе обычно не переношу больше четырех уроков — после четырех уроков перестаю вообще и слушать и понимать. В школе провожу уроки в горячке — кроме уроков литературы, истории и узбекского языка. Горячка — потому (кстати, здесь совершенно не к месту тире) что боюсь — как бы не спросили (всё, кроме вышеназванных предметов — т. н. «точные науки») и начинаю — сколь поздно! (что за славянский акцент!) — зубрить все эти злосчастные дисциплины. Начинает казаться, что недостаточно выучил, думаешь, «как бы пронесло!» и т. д. Тьфу-тьфу, но, большей частью мне очень везет. Так как я очень вежлив, лучше других говорю по-русски, имею вполне интеллигентный, даже внушительный вид, то преподавателям и в голову не приходит, что я ничего не понимаю в их дисциплинах, что у меня — в отношении «точных наук» — чудовищно лениво и плохо работает мысль — и потому они думают, когда я плохо отвечаю, что это — «случайно», «так» (не зная, что я учил-учил, и все-таки так и «недопонял») — и, следовательно, повышают оценку — что и требовалось доказать. Возможно, что если бы я слушал на уроках, мне бы меньше приходилось корпеть над книгами дома — но мне никогда не удается сконцентрировать мое внимание на излагаемом учителем. Неизбежно то, о чем рассказывает учитель ускользает из моего поля слуха — и я в лучшем случае обращаю внимание на самого учителя, на его манеру изложения, на его голос и жесты, на паузы. В большинстве случаев преподаватель стремится в некотором роде загипнотизировать своих слушателей — то ли своим голосом, то ли строгостью, то ли особой манерой «подавать» материал преподаватель стремится возможно полнее «протолкнуть» свой предмет в сознании слушателя, приковать внимание этого слушателя к предмету. Делается это почти всегда очень примитивно, и именно то, что преподаватель полагает такими дешевыми трюками приковать меня к его рту меня коробит, и я его не слушаю. Меня коробят именно хорошие преподаватели, ибо они всегда актеры, а я очень не люблю актеров. И я предпочитаю просто строгого учителя — эдак лучше. А «авторитет», «шарм» преподавателя — почти всегда блеф. По алгебре, геометрии, тригонометрии, физике, химии и астрономии в 1-й четверти у меня — пос. По литературе, французскому, истории и узбекскому — отл. Просидев четыре урока, меня начинает клонить ко сну. Я становлюсь вконец рассеян, глуп и туп и горе мне, если меня в эти два последних урока спросят. Наконец, избежав все опасности, иззевавшись, я ухожу домой, безмерно счастливый, что учебный день окончился, а дома меня ожидает принесенный из столовой Союза Писателей обед. Мне тогда плевать на всё — я голоден, как волк, и даже то, что завтра — две математики, две физики и одна химия, мне глубоко безразлично. Я думаю об обеде и книге, которую буду читать. От школы до общежития — три минуты ходьбы, и я бодро шагаю с портфелем в руке, и даже иногда насвистываю. Быть может, оттого-то к сумеркам у меня и во внешкольное время хорошее настроение — по ассоциации. Впрочем, и раньше так было. А ночью — спать. Я помню, еще в 1939-м г. я с мамой пошел в какой-то ресторан, где танцевали, и подали какой-то очень вкусный обед, и я пил вино, и глазел, и было скучно… Возможно, я был слишком мал, и не танцевал, к тому же. Позор и стыд! Танцевать я так и не научился — потому что не охота как-то. И никто не верит, что я не умею танцевать. «Как, вы!..» Мне кажется, что танцы сейчас — лишь способ знакомства с девицей, способ убить время, потому что с этой девицей не о чем говорить; потом, после нескольких таких танцевальных сеансов, авантюра вступает в новую — любовную — фазу. И вправду — всегда танцы лишь средство к достижению цели. Но они бессмысленны, в таком случае, ибо неужели же я не смогу покорить девушку, которая мне понравится, не тратя время и не портя ботинок под звуки плохого джаза? А не смогу, так и не надо. Лет в 14–15, ох как я увлекался, чорт возьми. Теперь, раз это прошло, я могу сказать, что вопросы о женщинах, о любви и пр. занимали 99 % моей жизни. А теперь они не занимают и 5 %. Обычно я острю, что это — из-за недоедания, но тут дело не в недоедании, а в том, что в этой области мысленно, внутренне, морально вкусив и изведав всё, и много начитавшись, и много насмотревшись, я «познал, не вкусив», и «познав» — бросил, как это всегда бывает. Впрочем, всё еще предстоит, я молод, и былой пыл еще вернется, и я искренне надеюсь, что буду увлекаться, ибо скучно, скучно без увлечений, без идеалов, без любви — и без семьи.

Мои со-партники уехали в колхоз до начала ноября; меня же освободили по здоровью — из-за последствий рожистого воспаления, и я теперь отдыхаю, лечу зубы, усиленно читаю и плюю на математику. С величайшим удовольствием прочел рассказы и стихотворения в прозе Тургенева, «Матросскую Песнь» Мак-Орлана, стихи Мандельштама и Долматовского (между прочим Долматовский превосходный поэт), перечел Чехова, попытался читать Толстого (Ал<ексея> Ник<олаевича>) и Федина, но безуспешно — бросил. Сейчас читаю «Детство» П. Вайяна-Кутюрье; очень нравится (потому что похоже на Арагона, а я поклонник Арагона). Прочел также «Рыжика» Ж. Ренара (помнишь фильм?), потом сочинение Шеллера-Михайлова «Ртищев» (мрачно, 80-е годы!), «Мелкого Беса» Сологуба (тоже мрачно, затхло). Из русских прозаиков впереди всех идут Лермонтов, Тургенев, Достоевский и Чехов. Не Пушкин, а Лермонтов — подлинный родоначальник русской прозы. У Тургенева — замечательный язык; он неподражаем. Достоевский — могуч и умен, как дьявол; Чехов же показал подлинного, обнаженного человека. Какие писатели! Они, по крайней мере, равны великим писателям Запада; Достоевский же, а отчасти и Чехов, и выше этих писателей. Бальзак тяжел и напичкан нелепым мировоззрением, Стендаль устарел со своим навязчивым антиклерикализмом (как и А. Франс), Гюго — не читаем сейчас, Флобер скатился в артистицизм, Золя назойлив со своими дегенератами. С другой стороны, и Тургенев слишком порой слащав, Достоевский нагромождает ужасы. Лишь Лермонтов абсолютно кристален («Герой нашего времени»), да Чехов. Всех я обругал, вот и рад, вот и критика.

Но я совсем заболтался, как старая баба.

Обнимаю крепко.

Твой Мур

P. S. Только что получил твое письмо от 20/IX-42. Газеты и журналы пришлю обязательно.

P. P. S. Сегодня сфотографировался; карточка будет готова через 20 д. тогда пришлю.

11/XI-42

Дорогая Алечка!

Прости меня, что я так долго тебе не писал — но это объясняется тем, что с 17/Х по 7/XI — т. е. в течение 3-х недель — я был в колхозе со школой на уборке хлопка. Мои успехи в этой области будучи весьма умеренными, а здоровье к тому же пошатывалось, то меня отпустили раньше домой, чем других. Я шел 12 км под проливным дождем, полями и проселочными дорогами, по колено в грязи, за арбой с вещами (уезжали еще три стахановца); на станции я, кряхтя и ругаясь, перелезал через тормоза товарных вагонов, нагруженный своими вещами и ружьем одного преподавателя, и ружье мне мешало, и было 3 часа утра, и поезд в Ташкент дьявольски опаздывал, и никто не знал, на каком он будет пути, и… И я был весь промокший и хлюпал дырявыми башмаками по станционной черной грязи, и дождь лил и лил, не переставая, и в последнюю минуту пришлось перелезать под вагоном, так как поезд, конечно, приблизился по тому пути, по которому никто его не ожидал… Но я ввалился в вагон, даже удалось сесть, и на всё было наплевать, ибо теперь впереди были Ташкент, асфальт, баня и телефонные звонки. И приехал я как раз в разгар демонстрации, и всё было в порядке. Когда-нибудь я подробно опишу мое пребывание в колхозе и всё это мое путешествие.

Поделиться с друзьями: