Письма на волю
Шрифт:
В ту минуту, когда я прочла последнюю строчку, и мелькнула мысль: «Написать, скорей, сейчас», — помчались один за другим образы, милые, всегда живые, послышались всегда звучащие музыкой слова. Но… разве обо всем этом напишешь?
Так вот, представь себе, что сегодня совсем не собираюсь читать этой поэмы. Мы уже успели ее прочесть и решили еще раз торжественно читать в новогодний вечер. Сегодня я села составить программу этого вечера, должна была просмотреть целый ряд сборников, книг; просмотрела одну, отметила нужный отрывок, взялась за «Комсомолию» и… снова прочла ее с первой до последней страницы, целые абзацы прочитывая по два раза, то и дело восклицая вслух; «Эх, хорошо, черт подери!» — или, сжимая зубы, старалась шире вздохнуть сдавленной грудью.
Прочла, и… дальнейшим пунктом программы вышло письмо к тебе. Нет на свете поэмы более милой мне. Сашка [38] , парень дорогой, какой же он распрекрасный, что ее написал. Ну, сам подумай: на четвертом году тюрьмы в глухой камере на нашем острове, где, кроме друг друга и администрации, мы видим только прилетающих к нам на крошки воробьев и ворон, я увидела тысячи милых, родных ребят, не просто знакомую, а родную обстановку, услышала голоса и песни, шум и стук, и музыку, и стрельбу, и чеканный шаг, и смех, смех… Ах, хорошо, хорошо мне, как хорошо! И так мне захотелось к вам, ну, на неделю, на месяц. Посмотреть, послушать, увидеть, увидеть… Но… тюрьма, тюрьма и версты границы… Ну, что там много говорить. Хочу вас видеть, хочу, хочу.
38
Безыменский.
…А сколько безгранично прекрасного здесь, в Польше. Долго, долго буду рассказывать, когда встретимся. О, сколько здесь у нас на каждом шагу тем для лучезарных поэм, сколько еще не вылитых песен! Вчера последние газеты принесли долгожданные известия о судах над знакомыми ребятами. Среди них — мои тюремные ученицы, любимые мои девочки. Приговоры — пять и шесть лет. И это еще хорошо, очень хорошо, потому что в последний год в Польше восьми-, десяти-, двенадцатилетние приговоры перестали быть ужасающей новостью. И ничего! Был курс на четыре года и была бодрость, говорили: «Что там четыре года, проживем, подучимся, ладно». Был курс на шесть лет, и бодрости было не меньше, еще ярче глаза, смелее в бой, вперед. Пришел десяти-, двенадцатилетний курс — и бодрость подкрепилась большой дозой злобы, а к смелости прибавился сжатый кулак. И живем, и растем, и поем, и на прогулках (когда позволят) играем в снежки и из Вронок, Мокотовых, Лукишек, Павяков [39] каждую минуту думой улетаем к вам. Идем вместе с вами вперед и вперед, и это сознание такой могущественной силой обладает, что все нипочем… Передай привет всей партии и комсомолу, всему СССР.
39
Названия польских тюрем.
18 января 1929 г.
Ему же.
…О здоровье моем не умалчиваю, а не писала тогда потому, что нечего было писать, все было без задоринки, а теперь вот болела и пишу тебе об этом. Неделю пролежала в кровати. Был тяжелый сердечный припадок. А теперь вот уже все прошло. Я уже не только встала с постели, но и была на прогулке.
И с глазами у меня теперь хорошо. В прошлом году неделями ходила с завязанными глазами, то с одним, то с другим, а иногда и с обоими, а в этом году совсем хорошо. Свет вечером, правда, неважный, но глаза не болят и не краснеют.
Без даты
Сестре Надежде.
Сегодня вовсе не день писания писем, но так сильно захотелось написать, что села и пишу, вместо того чтобы морщить лоб по расписанию над философией или историей. Я закончила часть курса и устроила себе отдых — перерыв. Уже вчера и сегодня баклуши бью, а тут еще сегодня радостный день — получила книги и, кроме того, письмо от моей Любы [40] , моей милой, славной Любы. Мы сидели вместе почти три года, у нас тысячи общих друзей, нас вместе судили, я жила с ней душа в душу, все радости и горести у нас были пополам, и вот нас разделили. Я и теперь еще не могу привыкнуть радоваться или злиться без нее, не могу без нее обойтись. И она там тоже «страдает» без меня. Приходится обходиться только редкими и коротенькими письмами. Но и это такая радость…
40
Людвика Янковская (Любовь Ковенская) — руководящий работник Компартии Западной Белоруссии.
…У нас в камере сейчас тишина. Все девушки за книжками, только Лия [41] лежит в постели и кашляет, а я «ушла к тебе». За окном гудит и ревет ветер, неся с собой целые тучи снега, а наши три сестры-елки шумят, как целый лес. Сегодня стала река. Мы ждали этого недели: каждый день, как только рассветало, подбегали к окну, а там все плавал посредине большой длинный ледяной остров, вокруг которого еще быстрее стремились темные сердитые волны. И вот сегодня наша река скована льдом. По правде сказать, нам очень хочется побежать туда покататься — ведь так близко, шагов сто, но… это уже за стеной.
41
Лия Теребило — член Компартии Западной Белоруссии.
…Получила от вас письма, получила книги и конфеты. Какие вы расчудеснейшие! Ведь это все — моря радости. О первых двух уже не говорю. Да и конфеты-то, конфеты, какую сенсацию у нас произвели! Мы их осматривали со всех сторон, читали надписи, даже хотели спрятать на память, но не устояли перед соблазном и «испробовали». А теперь от всех девушек шлю горячую благодарность за все.
13 марта 1929 г.
Товарищу Л. Розенблюму.
Нужно ли тебя еще просить писать? Думаю, что нет. Знаешь, ожидание писем — это такая неотъемлемая, такая неизменная черта тюремной жизни, что без этого нельзя себе представить тюрьму. Иногда я весело смеюсь над этой «письмоманией» у моих товарок, а иногда она доходит у меня самой до такой остроты, что я пишу такие письма, как тебе сегодня.
…Ничто никогда в жизни не заставит меня любить вас меньше, меньше трепетать и сиять от радости при одном напоминании, воспоминании о вас. А напоминаний этих так трагически мало. Ты сверкнул и исчез, Толик [42] в своем упорном молчании выдержан на сто процентов, другие — гадины милые — активно вас поддерживают, и вот тебе блокада молчания. Только Ц. и Л. пробивают иногда эту немую стену, и я их за это награждаю орденом «любви и благодарности из тюрьмы». С огромным удовольствием украсила бы и твою мужественную грудь этим орденом, но… напиши хоть два письма. Напиши непременно, напиши хоть открытку, только не молчи.
42
А. Ажгирей-Вольный.
15 марта 1929 г.
Подруге Г.
Твое сообщение о Вольном и поразило, и огорчило, и возмутило меня до глубины души. О, черт побери! У меня слов нет, мне тяжело, мне невыносимо больно, больно. Ведь это… преступление и позор. Ах, не хочется говорить жалкие слова! Но так больно, так тяжело. Теперь я понимаю, почему он молчит, почему молчат о нем все ребята, кого я только ни спрашивала, что с ним.
Ну и злой фарс! Я мечусь, и злюсь, и тоскую при воспоминании об этом. Знаю, что так бывает, что так может быть, но… Зачем же так случилось? Пойми меня, ты поймешь, ты должна понять. Ну, что тут напишешь? Что тут скажешь даже? Нет, нехорошо (о, только ли нехорошо?) узнавать о друзьях, дорогих и близких, после многих лет разлуки то, что я узнала о Вольном. Ведь годы и тысячи верст расстояния, и совершенно другая обстановка работы, и тюрьма, наконец, вырастили, взлелеяли мою любовь и нежность к ним, мою гордость ими так, что они сейчас в сотни раз ближе, чем были раньше, тогда. А Вольный ведь один из самых дорогих, самых близких… Ну, хватит об этом, довольно…
18 марта 1929 г.
Ей же.
Пишу тебе, переполненная радостью. На днях после апелляционного суда вышли на свободу А., Л. и Б. Освободились они на два-три года раньше. Как же мне не торжествовать? Вчера получила уже от них письма и посылку. Нет, ты вчера должна была бы прийти к нам, чтобы посмотреть, как радуются в тюрьме. Я была подавлена всей той массой любви, памяти и нежности, какую почувствовала вчера в отношениях ко мне моих милых друзей. Но не только подавлена, а и окрылена. Это так чудесно и особенно чудесно в тюрьме…
Все ли еще холодно у вас? У нас уже потеплело, сегодня на солнце пахло весной. Приветствуй от всех нас всех ребят. Не замерзайте там, пусть вас согревает наша большая любовь к вам.
Вот опять вспомнила о Вольном, и грустно стало…
12 апреля 1929 г.
Товарищу Л. Розенблюму.
Итак, нам уже скоро стукнет двадцать шесть лет. Написала и испугалась. Такая огромная цифра! И когда это случилось? Меня арестовали как раз в день моего рождения, когда мне исполнилось двадцать два года, а теперь скоро двадцать шесть. Я все еще причисляю себя к молодежи, не хочу думать, что это, к сожалению, уже только желание. Как ты миришься с этой мыслью? Думаю, что, будь я на свободе, и у меня бы не было этого прыжка, все казалось бы понятным. А в тюрьме у всех нас большое чувство недоумения, и все мы говорим обыкновенно, что годы, просиженные в тюрьме, не считаются. Как много успели все вы за эти годы! А я сижу, сижу и сижу…