ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Шрифт:
— Я — Воскресение и Жизнь. Верующий в Меня, если и умрет, оживет, а кто ожил, тот уже не умрет. Веришь ли ты в это, Марфа?
Он смотрел ей прямо в глаза, и она отвечала Ему доверчивым и послушным взглядом.
— Верю, Равви, — ответила она. И вдруг с неожиданной для женщины решительностью она выпалила:
— Верю, что ты Мессия и Сын Всевышнего, пришедший с неба…
И как бы чувствуя, что к этому неслыханному признанию уже нечего добавить, она встала и поспешно отошла. Я был взбудоражен и потрясен. Мне тут же вспомнился рассказ Иуды о том, как Симон обратился к Учителю с те же самыми словами. «С ума они все посходили, что ли? — мелькнуло у меня в голове. — Что они в Нем видят? Конечно, Он незаурядный человек. Он — Человек необыкновенный: Пророк, Учитель… Но то, что они говорят, попросту кощунственно. А Он и не думает возражать им, не выговаривает им за подобные слова. Сын Всевышнего! Это просто немыслимо!»
Тем временем Учитель шел через сад в мою сторону. Я колебался: то ли мне уйти, то остаться и поздороваться с Ним. Но в эту самую минуту из дома высыпала группа людей во главе с Марией. Теперь уже она упала к Его ногам с теми же словами, что и ее сестра:
— О, Равви! Если бы Ты был тут, то Лазарь бы не умер…
Он провел ладонью по ее огненным волосам, словно собирая с них золотистую пыль. Это прикосновение как будто возымело некий странный эффект, потому что выражение Его лица вдруг резко изменилось: спокойствие и мягкая приветливость уступили место гримасе боли. В первый раз я увидел то, о чем рассказывал Иуда: Этот Человек задрожал! Идя сюда, я думал, что Он не способен страдать. Я даже мысленно упрекал Его за это. Сейчас я видел перед собой лицо, словно воспламененное болью, которая в конце концов так и застыла на нем маской. В Нем словно прорвалась плотина, сдерживавшая поток страдания, и Он позволил этому страданию захлестнуть Себя, может быть, даже Он призывал его. Мне не раз приходилось наблюдать лица плачущих людей, и мне всегда казалось, что страдальческие гримасы сами по себе приносят некое облегчение. Лицо Учителя не искажалось гримасой, приносящей облегчение. Боль Его так и осталась безутешной. Лицо Учителя потемнело, как небо, затянутое грозовой тучей, и подернулось невыразимой печалью. Неожиданно Он зарыдал. Он плакал, как ребенок, которого отняли у матери. Ты знаешь, чем была для меня смерть Руфи, но даже я не страдал так в тот, последний момент. Мое горе имело границы, а Его горе было безгранично. В Его плаче слышались стенания тысячи людей, стоящих у гроба. Так Он оплакивал Лазаря. Мне даже на секунду показалось, что Он оплакивает и Руфь…
— Куда вы его положили? — спросил Он сквозь слезы.
— Идем, Равви, мы покажем тебе дорогу, — отвечали люди.
Мы двинулись вглубь сада. Он шел, все еще заплаканный, между двумя сестрами, тоже плачущими. За ними тянулись гости и ученики. По дороге я думал: «Честно говоря, я и не предполагал, что Он так сильно любил его. На какую, однако, любовь Он способен. Мне никогда не постигнуть глубины Его сердца. Если бы пресловутым динарием хозяина виноградника была бы Его любовь, разве мог бы кто–нибудь пожаловаться на несправедливость?»
Но если Он так сильно любил Лазаря, то почему же Он тогда не пришел вовремя, чтобы его исцелить? Если Он знал, когда Лазарь умер, то Он должен был знать о его болезни еще до того, как Агир отыскал Его. Он, исцеливший стольких людей, не мог исцелить Лазаря? Что это за удивительная привязанность, которая выражается в том, чтобы мучить близких и Себя Самого? Может, это попросту трусость с Его стороны? Может, Он не захотел этого сделать, потому что понимал, что любое чудо, совершенное Им в Вифании, в тот же день станет известно в Иерусалиме?
Мы остановились перед скалой, в которой был высечен гроб. Камень, которым было завалено узкое отверстие, сильно накренился. Мы остановились. Было тихо, слышались только Его всхлипывания. Кровь распирала мне виски; природа вокруг нас, делая свое дело, тоже переполнялась первыми весенними соками. Он продолжал плакать. Теперь Он казался попросту слабым, сломленным горем человеком. Как совместить то, как Он выглядел сейчас, с тем, что сказала Ему Марфа? Все наше бессилие перед лицом смерти было в этом плаче. Так же точно плакал и я, когда опускали камень. «Конец, конец, теперь уже конец», — все повторял я тогда. Впрочем, признаюсь, что для меня никакой Руфи под тем камнем уже не было, а только ее бедное измученное тело, почти отталкивающее своей болезненностью. Сама она уже парила где–то высоко, невидимая, далекая. Камень отделяет нас только от воспоминаний об умерших. Зачем Он сюда пришел? Затем лишь, чтобы оплакать Лазаря? Там под камнем лежит только его разлагающееся тело…
— Отодвиньте камень! — донеслось до моего слуха.
Мне показалось, что я ослышался. Только шорох удивления и испуга, пронесшийся вокруг, убедил меня в том, что Он действительно это произнес. Я поднял на Него глаза. Этот человек меняется с молниеносной быстротой. Он уже не плакал. Он стоял выпрямившись перед белой каменной стеной. Как Моисей, ударяющий посохом о скалу. Не знаю, почему мне подвернулось именно это сравнение. Люди испуганно отступили, оставив Его перед склепом вместе с сестрами. Мария смотрела на Учителя огромными расширенными глазами. Ее длинные черные ресницы походили на звездные лучи. Казалось, что эти глаза кричали, кричали надеждой. По лицу Марфы, до того искаженному гримасой боли, было видно, что она уже овладела собой.
— Он уже смердит, Равви, — произнесла она. — Сегодня четвертый день, как мы положили его в гроб.
Он с упреком прервал ее:
— Я же сказал тебе: веруй!
Марфа больше не сопротивлялась. Она кивнула прислуге, и четверо сильных мужчин схватилось за каменную плиту и с колоссальным усилием отодвинули ее в сторону. Перед нами отверзлась черная пасть, откуда сразу же повеяло холодом; запах благовоний мешался с непереносимым запахом тления. Учитель развел руки и поднял голову к небу. Он всегда так молился: быстро, тихо, едва слышным шепотом. Я не слышал того, что Он произносил. Но слова, с которыми Он обратился к стоящим вокруг, слышали все. Он произнес их громко, словно приказ, призывающий к бою целое войско. Я не мог убежать, поэтому я прикрыл глаза рукой. Не знаю, почему мы боимся мертвых, даже если они были для нас самыми любимыми существами. Возможно потому, что лежащее без движения тела — это уже не они. Я держал пальцы на веках, но не переставал смотреть. Наверно, я тоже кричал, как и другие. В отверстии, предназначенном для камня, показалась белая фигура, передвигающаяся неверными шагами… Люди кричали, закрывали глаза, падали на землю. Его голос перекрыл шум:
— Развяжите его!
Однако никто, кроме сестер и самого Учителя, не смел приблизиться к обвитой погребальными пеленами фигуре. Те трое склонились над ней. Крик прекратился. Могло показаться, что каждый из нас сохраняет остаток сил для того, чтобы издать крик в тот момент, когда с лица воскресшего спадет платок. Но когда мы увидели между Марфой и Марией голову их брата, никто уже не кричал. Это был живой человек, словно очнувшийся от сна, он недоверчиво моргал и с удивленной улыбкой осматривался по сторонам: глядел на себя, на сестер, на людей вокруг… Потом он поднял глаза на Учителя. Что было в этом взгляде? Страх? Поклонение? Удивление? Не могу тебе сказать. Я увидел в глазах Лазаря радость. Потому ли, что он снова был жив? Или потому, что первым Человеком, которого он увидел по воскресении, был Учитель? Я видел, как Лазарь упал на колени, а Он прижал его голову к Своей груди. Потом почти весело обратился к Марфе: «Дайте ему поесть, видите, он голоден!» Люди, наблюдавшие все это, по–прежнему стояли окаменев от страха и удивления. Но постепенно они смелели, и один за другим начали подходить к Лазарю, чтобы робко до него дотронуться. Подошел к нему и я. Это был живой человек. Запах тления испарился, словно его никогда и не существовало; как не существовало ни бледности, ни холода, ни окостенения. Лазарь улыбался, приветственно протягивал руки, словно вернулся из далекого путешествия. Он ел хлеб, который поднесла ему Марфа. Молчаливое удивление начало перерастать в потрясенное изумление. Его ученики первыми подали пример. Раздались радостные возгласы. Все кричали одновременно, как пьяные, которые не отдают себе отчета в том, что они кричат. «Аллилуйя! Аллилуйя! Великий Равви! Великий Пророк! Сын Давида! Мессия! Мессия! Сын Всевышнего!» Все явственней звучало: «Сын Всевышнего! Мессия! Аллилуйя!»
Но я не кричал вместе со всеми… Когда поминальная трапеза перешла в восторженное чествование, я покинул дом Лазаря и Марфы. Несмотря на прохладный и туманный вечер, я предпочел вернуться в Иерусалим, чем делить с ними ночное пиршество… Ты меня понимаешь, Юстус? Его Он воскресил… А если бы я привел Его к скале, в которой уже почти год лежит Руфь, то что бы Он сделал: заплакал бы? сказал бы, как сегодня: «Выйди из гроба»? Я не верю в это, не могу поверить. Он говорил: «Нужно иметь веру, и тогда гора по твоему приказу бросится в море…» Я хотел бы обрести такую веру, да не могу. Значит, я не заслуживаю этого чуда? Не заслуживаю — вот единственный ответ. Видно, я хуже, чем они все: эти амхаарцы, рыбаки, мытари, уличные девки… Для Марии Он совершил чудо, для меня — нет… Я — хуже, беднее, слабее, грешнее. Я не знаю, как это случилось, как мог я до сих пор этого не замечать. Я был уверен в том, что я — лучше, чище… Он перевернул мир с ног на голову и отдал его простофилям, вроде Симона, Фомы, Филиппа… Для меня в этом мире нет места. Надо мне было родиться амхаарцем, а не ученым, не знатоком права, не создателем агад. Но я тот, кто я есть. Поэтому Руфь страдала и умерла. Умерла в знак того, что я не принадлежу к Его миру. В прежнем мире пировал я, а Лазарь был нищим. Теперь роли поменялись. Но я не хочу объедков с чужого стола! Я не хочу принимать участие в чужой радости. Я возвращаюсь к себе, к своему одиночеству, к своему горю, к воспоминаниям о Руфи. Мне не хочется оставаться с ними! Если бы Он воскресил Руфь, то мне больше ничего не было бы нужно от жизни…
Я не знаю, Кто Он. Но, несомненно, человек великий. Может, Он и в самом деле Мессия и Сын Всевышнего… Но Кем бы Он ни был, благодать, которую Он дарует, предназначена не для меня.
ПИСЬМО 18
Дорогой Юстус!
Последние несколько недель я пребываю в грусти, тоске и почти отчаянии. Никогда прежде мне не приходилось думать, что смерть может быть чем–то желанным. Никогда прежде я не поддавался искушению думать, что самоубийство может быть спасением. Я всегда был человеком одиноким. Может быть поэтому я так бесконечно любил Руфь. Но у меня такое чувство, будто только сейчас я познал истинное одиночество. Сейчас, после того, как Он так обманул меня. Я начинаю рассуждать, как Иуда. Это неправда. Он не обманывает. Он попросту не умеет обманывать. Его можно обвинять в чем угодно, но только не в неискренности. Он не обманывает. Мы сами обманываемся, неправильно толкуя Его слова. Как это Он мне сказал тогда? «Возьми Мой крест, а Я возьму твой?» Он ведь ни словом не упомянул о Руфи, это только я так решил, что мой крест — это ее болезнь, а Его — неприятности со священниками. Но истинный смысл Его слов кроется глубже, гораздо глубже… Прошло три года с тех пор, как я увидел Его впервые, там, на Иордане. Мне казалось, что за это время я разгадал Его. Ничего подобного! Я до сих пор не понимаю, Кто Он. Недавно Он сказал про себя, что Он — Начало. Для меня Он действительно стал началом, вот только началом чего? Мне уже сорок лет — я не мальчик. Я добился знаний и влияния. У нас поговаривают, что я — лучший сочинитель агад. Можно сказать, что я нашел свой путь в жизни и мог бы уже спокойно следовать по нему до самой смерти. Так обычно и происходит. Но ее болезнь все перевернула в моей жизни. Болезнь и Он. Это стало началом чего–то нового. Я перестал писать агады. Это не означает, что я не способен их больше писать. Напротив! Во мне живет некое повеление — писать дальше. Но я ему сопротивляюсь. Я не хочу этого. Потому что до этого мои агады рождались без боли, без усилий, в радостном побуждении служить с их помощью Всевышнему. Теперь я знаю, что с этим покончено. То, что я мог бы написать сейчас, было бы письмом не по воску, а по моему обнаженному сердцу. Я должен писать, и в то же время я этого боюсь. Послушай, Юстус, я начинаю понимать, чего Он тогда от меня хотел. Я был прав: это была западня. Он хотел, чтобы я написал агаду о Нем. Я не могу ее написать. Или не хочу. Он тогда захотел, чтобы это сделал именно я. Что, видимо, и подразумевалось под «Его крестом». А я–то думал, что должен Его защищать и спасать. Но Он в этом вовсе не нуждается. Он сам нарывается на опасность. Может, Он сознательно ищет смерти? Но мне Он велел написать агаду о Себе. Теперь я это понимаю со всей очевидностью. Он этого хотел. И потому не вылечил Руфь. Он наверняка знал о ее болезни. Он ведь читал отчаяние в моих глазах. Он знал час ее агонии. Может быть, Он даже плакал о ней, как Он плакал над гробом Лазаря. Но Он не выполнил моего желания. Он позволил Руфи умереть. Он не воскресил ее. Ох, как же Он немилосерден к своим! И к Себе тоже. Его чудеса предназначены для чужих. Иуда прав в том, что чувствует себя обманутым. Ведь он пошел за Ним, думая что это будет его Учитель, его господин, его Мессия. А Он оказался хорош для кого угодно, только не для своих. Те, кто последовал за Ним, вынуждены теперь разделить Его судьбу. Видно, Он все же и есть Мессия, да только не Такой, Которого мы ожидали. Так что мы снова ошиблись… Жизнь — это одно сплошное разочарование. Он велел мне писать о Нем. Почему именно мне? Признаюсь, что я не из самых смелых. Я умею обходиться с вещами известными, простыми, освященными традицией. Агада о Нем вывернула бы все это наизнанку. Тому, кто бы ее написал, суждено было бы вступить в конфликт со всеми и с каждым. Агада о Нем стала бы всеобщим оскорблением. Можно завоевать признание, пиша о чем угодно, но только не о Нем. Я — человек мирный, мне ненавистны споры. Я готов сто раз уступить, только чтобы не нажить себе врагов. Агада о Нем восстановила бы всех против меня. Все стали бы моими врагами. А я не хочу этого, не хочу! Почему Он для этой цели выбрал именно меня? Зачем я пошел к Нему? Он тогда сказал: «Ты близок к Царству…» И я сразу почувствовал, что Он тем самым как бы обрек меня на выполнение некой задачи. Зачем я пошел к Нему? Теоретически Руфь могла бы и сама выздороветь. Люди совсем необязательно теряют самых любимых существ. У всех на этом свете есть хоть какое–нибудь утешение. У меня его нет! Нет! Нет! Мое мастерство в сочинении агад? Оно мне теперь, как рана на ладони. Что я такое написал, Юстус? «Рана на ладони»? Я знаю, у кого бывают раны на ладони. Меня бьет дрожь. Зачем я это написал? Как точно исполняются все Его слова. Он сказал: «Я даю тебе твой крест…» Моя ладонь прибита к агаде о Нем, как ладонь осужденного — к кресту.
……………………………………..
ПИСЬМО 19
Дорогой Юстус!
Покидая дом воскресшего Лазаря, я был уверен, что больше никогда туда не вернусь. Но случилось иначе: я как раз собираюсь туда идти…
Ко мне пришел мальчишка с приглашением от Лазаря: брат Марфы велел мне передать, чтобы я пришел к ним на трапезу: «Учитель гостит в моем доме. Мы будем рады тебя видеть». Я этим не просто удивлен, но изумлен и испуган. Я просил, чтобы Учителю в точности сообщили то, что постановило заседание Синедриона. Об этом говорят все громче, служители синагог зачитывают обращение Великого Совета. Лазарю тоже грозит опасность: слухи о его воскресении не умолкают, и люди приходят в Вифанию из самых отдаленных уголков, чтобы только увидеть человека, пережившего смерть.