Письма о русской поэзии
Шрифт:
[80] Цит по: Е. Пастернак. Борис Пастернак. Материалы для биографии. М., 1989 с. 210.
[81] Там же, с. 210.
[82] На что указано в проницательной заметке: Б.А. Кац. Из комментариев к текстам А.А. Ахматовой и Б.Л. Пастернака. – «De visu», 1994, № 5-6.
[83] Стояние истинно, истинна стояча, согласно набоковскому вслушиванию во внутреннюю форму слова: «Истина – одно из немногих русских слов, которое ни с чем не рифмуется (а почему с той же «стеной» не рифмуется? хотя понятно, Набокову позарез нужно, чтоб это слово оставалось единственным и рифменному совокуплению неподвластным. – Г.А., В.М.). У него нет пары, в русском языке оно стоит одиноко, особняком от других слов, незыблемое, как скала, и лишь смутное сходство с корнем слова “стоять” мерцает в густом блеске этой предвечной громады» (Владимир Набоков. Лекции по русской литературе. М., 1996, с. 224).
[84] Велимир Хлебников. Собрание сочинений в шести томах. М., 2000, т. I, с. 105.
[85] В 1921 году в стихотворении «Я и Россия» Хлебников вернулся к своей дерматологической метафоре, описывая свое тело, освобожденное от одежд для загара. Его тело не под солнцем, а само излучает свет и дарует солнце свободы всему миру:
Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
‹…›
А я просто снял рубашку:
Дал солнце народам Меня! (III, 304)
[86] София Старкина. Велимир Хлебников: Король Времени. Биография. СПб., 2005.
[87] Морская тематика в этом доме была неизбежной – при наличии Маяка сухопутные Брики неминуемо оборачивались романтическим «Бригом». Собственно, тема навигации заявлена уже в черновой поэме Хлебникова: «На веслах дней плывет…» или «Вы видели Дункан, Романченко…». Но Романченко – реальный знаменитый пловец, а Дункан – двусмысленное заявление: то ли это Айседора, то ли название корабля «Детей капитана Гранта». Этот же неразгаданный «Дункан» (то ли из «Макбета», то ли из Жюля Верна) фигурирует у Пастернака в стихотворении «Клеветникам» (1917). У него же бытово обыграна корабельная тема «бриговского» салона в стихотворном экспромте-буриме «Качка в доме» (1919). В соревновании тогда участвовал и Хлебников. Застолье, где пили чай с ромом, было многолюдным, в игре приняли участие четверо, а Хлебников написал тогда стихотворение «Случай» («Напитка огненной смолой Я развеселил суровый чай И Лиля разуму “долой” Провозгласила невзначай. И пара глаз на кованом затылке Стоит на страже бытия Лепешки мудрые и вилки… И в небо падающий пар… Все бытия дает уроки Забудь, забудь времен потоки»). Все мемуаристы (и исследователи) дружно отмечают, что о заданных рифмах Хлебников позабыл, но зато создал текст с философским звучанием. Хотелось бы добавить, что «забывчивый» Хлебников просто-напросто написал стихотворение о своем понимании самого слова «буриме», то есть буквально о концах, краях рифм, об их парности и бытовании (о французском bouts rimes). Мудрость же сама вылилась из бутылки с огненным напитком заодно, с насмешливыми выводами поэта-философа: «Слова бесплодны: мудрый в час невзгоды / Пьет с ромом чай и с важностью молчит» (Владимир Соловьев. «Мудрый осенью», 1879).
[88] Велимир Хлебников. Неизданные произведения. М., 1940, с. 237.
[89] http://staratel.com/pictures/rusavang/filonov/pic4.htm
ОТПРАВЛЕНИЕ II. Платформа Пастернак
КОЕ-ЧТО О СТЫДЕ И ГОРОДЕ
Розе Мюнхмайер
Mais notre esprit rapide en mouvements abonde;
Ouvrons tout l'arsenal de ses puissants ressorts.
L'invisible est r'eel.
Alfred de Vigny. «La maison du berger»
Опутай, путай! Путай все, что видишь…Сергей Есенин
…
С тех пор изменился я. В этом убедится всякий беспристрастный читатель. Притом есть английское (на французском языке) motto[1], Которое можно видеть На любом портсигаре, подвязках и мыле: «Honny soit qui mal y pense».Михаил Кузмин. «Ангел благовествующий».
Прежде анализа приведем, не дробя на цитаты и не пересказывая, стихотворение Бориса Пастернака «Город»:
Уже за версту В капиллярах ненастья и вереска Густ и солон тобою туман. Ты горишь, как лиман, Обжигая пространства, как пересыпь, Огневой солончак Растекающихся по стеклу Фонарей, каланча, Пронизавшая заревом мглу. Навстречу, по зареву, от города, как от моря, По воздуху мчатся огромные рощи, Это – галки; это – крыши, кресты и сады и подворья. Это – галки, О ближе и ближе; выше и выше. Мимо, мимо проносятся, каркая, мощно, как мачты за поезд, к Подольску. Бушуют и ропщут. Это вещие, голые ветки, божась чердаками, Вылетают на тучу. Это – черной божбою Над тобой бьется пригород Тмутараканью В падучей. Это – «Бесы», «Подросток» и «Бедные люди», Это – Крымские бани, татары, слободки, Сибирь и бессудье, Это – стаи ворон.- И скворешницы в лапах суков Подымают модели предместий с издельями Гробовщиков. Уносятся шпалы, рыдая. Листвой встрепенувшейся свист замутив, (I, 512) Скользит, задевая краями за ивы, Захлебывающийся локомотив. Считайте места! – Пора, пора. Окрестности взяты на буфера. Стекло в слезах. Огни. Глаза, Народу, народу! – Сопят тормоза. Где-то с шумом падает вода. Как в платок боготворимой, где-то Дышат ночью тучи, провода, Дышат зданья, дышит гром и лето. Где-то с ливнем борется трамвай. Где-то снится каменным метопам Лошадьми срываемый со свай Громовержец, правящий потопом. Где-то с шумом падает вода. Где-то театр музеем заподозрен. Где-то реют молний повода. Где-то рвутся каменные ноздри. Где-то ночь, весь ливень расструив, Носится с уже погибшим планом: Что ни вспышка, – в тучах, меж руин Пред галлюцинанткой – Геркуланум. Громом дрожек, с аркады вокзала На границе безграмотных рощ Ты развернут, Роман Небывалый, Сочиненный осенью, в дождь, Фонарями бульваров, книга О страдающей в бельэтажах Сандрильоне всех зол, с интригой Бессословной слуги в госпожах. Бовари! Без нее б бакалее Не пылать за стеклом зеленной. Не вминался б в суглинок аллеи Холод мокрых вечерен весной. Не вперялись бы от ожиданья Темноты, в пустоте rendez-vous Оловянные птицы и зданья, Без нее не знобило б траву. (I, 513) Колокольня лекарствами с ложки По Посту не поила бы верб, И Страстною, по лужам дорожки Не дрожал гимназический герб. Я опасаюсь, небеса, Как их, ведут меня к тем самым Жилым и скользким корпусам, Где стены – с тенью Мопассана, Где за болтами жив Бальзак, Где стали предсказаньем шкапа, Годами в форточку вползав, Гнилой декабрь и жуткий запад, Как неудавшийся пасьянс, Как выпад карты неминучей. Honny soit qui mal y pense: Нас только ангел мог измучить. В углах улыбки, на щеке, На прядях – алая прохлада, Пушатся уши и жакет, Перчатки – пара шоколадок. В коленях – шелест тупиков, Тех тупиков, где от проходок, От ветра, метел и пинков Шуршащий лист вкушает отдых. Где горизонт как рубикон, Где сквозь агонию громленой Рябины, в дождь, бегут бегом Свистки, и тучи, и вагоны. (I, 512-514)«Эпический мотив» Пастернака под названием «Город» имел подзаголовок «Отрывок целого» и был датирован: 1916, Тихие горы[2]. Пока нас интересует только одна строка, сохранившаяся во всех редакциях текста: Honny soit qui mal y pense. В авторском переводе: «Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает (старофранц.)». Фраза появляется в контексте карточной игры. Выпадает какая-то карта, которая не может не выпасть. И Пастернак делает экспликативное двоеточие: «Нас только ангел мог измучить». Более никаких пояснений. Итак, о чем нам предстоит подумать?
Город описан поэтом как роман. И наоборот, любой роман, подобный архитектурной форме[3], – это город. Неназываемый герой пастернаковского стихотворения – Москва. Поэт с ней на «ты». С самого начала у лирического повествования свежескошен взгляд. Нет прямых перспектив, события перемешиваются, растекаются, пронизывают друг друга. И город, и нет. И земля, и море («от города, как от моря»)[4]. Город же, по словам Верхарна, сам всегда envoyage. И на встречном пути к нему соединяются – часть и целое; вода, и пламень; верх и низ; высокое и низкое; капиллярно-малое и боготворимо-большое; исповедально близкое и космически далекое; тело и душа; лирика и эпика; свое и чужое (русское и иностранное); технологическая новь и мифологическая архаика; смерть и жизнь.
Ближе означает выше, а выше – уже бог знает что. Мы подвешены в языке, не зная, где верх, где низ (пастернаковское небо всегда, как масло на хлеб, сытно намазано на землю, и если падает, то только по закону бутерброда), не зная – где передняя сторона, а где изнанка; все отношения и события мира выясняются и устанавливаются сызнова. Это и есть пафос и сила второго рождения. Путешествие на поезде – одна из самых острых бесед модернистского автора с ландшафтом. Дейктическое «это» подносит даль к глазам. «Это» – не указание, а захват далекого предмета, как горшка из пылающей печи, хозяйской ухваткой курьерcкого поезда. Исчезает, как мы уже сказали, грань между жизнью и литературой (точнее – Пастернак мнет их в единый мякиш, чтобы заново и по иным критериям сепарировать эти начала). Пригород бьется в падучей, как персонаж Достоевского. Но это не смертельные конвульсии, а мгновения высшего озарения, подобные эпилептическим откровениям князя Мышкина. Достоевский входит названиями своих текстов – «Бесы», «Подросток» и «Бедные люди». Бытуют и иные романы: «Бовари! Без нее б бакалее / Не пылать за стеклом зеленной»; «Где стены-с тенью Мопассана…»; «Где за болтами жив Бальзак…» Романы Достоевского выпали из окончательной редакции, французы остались.
Мандельштам отмечал в статье «Письмо о русской поэзии» (1922), что свою острую и своеобразную поэтическую форму Анна Ахматова развивала с явной оглядкой на психологическую прозу: «Наконец, Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого с “Анной Карениной”…» (II, 239). Толстовский «роман из современной жизни», который Набоков называл одной из величайших книг о любви в мировой литературе, оказался современен и иным временам. Как и ахматовский, генезис Пастернака, с известными оговорками неклассического свойства, лежит в классической прозе XIX века.
Горизонт, взбиваемый мчащимся поездом, густ и солон. Мир не открывается готовым в перспективе, а рождается в движении и из движения. Из набоковского «Экспресса»:
Весь – порыв сосредоточенный, весь напряженье блаженное, весь – жадность, весь – движенье, – дрожит живой, огромный паровоз, и жарко пар в железных жилах бьется, и в черноту по капле масло льется с чудовищно лоснящихся колес[5].
Если характер – это то, в чем проявляется направление воли, как учил Аристотель, поезд – существо в высшей степени характерное. Этот кусок железа, который хочет быть памятником вечности, не может существовать по частям, сороконожечным агрегатом, героем Эдгара По, сооруженным из протезов и чужеродных деталей, – только целиком (живой органической формой), только весь – верный однопартийности движения и всепоглощающей тяге одного порыва – «Вперед!» Даже замерев на перроне, прекрасный зверь поезда дышит оргиастическим блаженством неимоверной мощи и ненасытной мечтой о предстоящем рывке (как великолепный форвард, на которого играет вся команда и который убегает от зазевавшейся защиты противника, чтобы забить решающий гол). Сосредоточенность – его второе имя. И в сердцевине этого имени – глаз бури, точка оглушительной тишины и тайны мысли. Это предельная собранность и готовность к работе – как у чумазого мускулистого кочегара, присевшего у жаркой печи, или силача-грузчика в огромном, накрытом шапкой зноя порту. Но у Набокова эта чернорабочая злость не искажает черт самой глубокой и прирожденной богоявленности проступающего лика машины: под пустые своды вокзала локомотив входит, как божество в собор. Но это странный храм, и странный Бог. Он врывается сюда с могучим гулом, чтобы врезаться в ночь стихом и уйти прочь.