Письма
Шрифт:
К. Шельману
[1948]
Дорогой господин Шельман!
Ваше дружеское письмо, к сожалению, опоздало, я больше не в состоянии что-либо воспринимать и не испытываю желания высказываться, я уже несколько лет живу в тисках болезни и ежедневной бессмысленной перегрузки и надеюсь, что вскоре буду избавлен от этого.
По поводу «Не убий» я когда-то, лет двадцать пять назад, написал статью, найти которую, однако, не позволяет мне мое состояние. Тогда на моей стороне была большая часть немецкой молодежи, они были, правда, настроены куда менее радикально, чем я, но все-таки пацифистски и не националистически, что ведь даже воинственным и самоупоенным народам после тяжелого поражения легко удается. Чего стоили эти настроения, обнаружилось вскоре, и сегодня я совершенно скептически отношусь решительно ко всем миролюбивым и всерьез христианским движениям в Вашей стране. Я остерегаюсь, конечно, это высказывать, но в долговечность и стойкость таких настроений, в том числе и большого сейчас христианского движения в Вашей стране, я не верю. До позавчерашнего дня орали: «Евреи, издохните!» и т. п. и будут, если конъюнктура на то толкнет, орать это снова. Так обстоит дело в Германии, так обстоит дело в большинстве других стран мира.
Видите, от меня уже толку мало. С поправкой на этот скепсис я во многом могу согласиться с обеими присланными Вами статьями.
Эдмунду Наттеру
[1948]
Дорогой Наттер!
Твой милый, прекрасный подарок я получил вместе с рукописным приветом, от души благодарю тебя, дорогой.
Книга меня действительно интересует, отношение молодых романтиков к Шиллеру, то есть положительную и отрицательную сторону этого отношения, я знаю отчасти из множества писем романтиков, которые я когда-то читал: Фридрих и Доротея [Шлегель], например, относились к знаменитому профессору Шиллеру агрессивно-иронически. Я лично, правда, считаю, что как поэт Шиллер безусловно переоценен, а влияние его риторического идеализма определенно скверно, оно сильно потом поддержало немецкое самодовольство и немецкую патетику, апогеем которой стал потом любимец Гитлера Р. Вагнер. Напротив, личность Шиллера, его нравственность по-прежнему вызывают у меня почтение, ведь у вещей и людей есть не только одна сторона. […] Тебе желает всего доброго твой
Гюнтеру Бёмеру
[Баден, 26.11.1948]
Дорогой Бёмер!
Спасибо за Ваше милое письмо и приложенные картинки. Вы доставили мне этим радость. Теперь мне бы только найти силы, чтобы съездить в Баден и посмотреть Вашу выставку – цюрихская закрылась как раз в тот день, когда пришло Ваше письмо, да и в Цюрих я за эти две недели еще ни разу не выбрался. Завтра, правда, я хочу навестить Моргенталера, меня отвезут к нему в Хёнг на машине, на час-другой, не заезжая в город. Гости приезжают каждый день, вчера здесь несколько часов провел Мартин из Берна.
То, что Вы говорите о недоразумениях по поводу иллюстратора Бёмера, которые теперь сменились недоразумениями по поводу живописца Бёмера, пожалуй, верно, так и со мной было всю жизнь. Но эти недоразумения не больше и не иного характера, чем те, которые составляют передний план всякого контакта, всякого общения между людьми. Ведь и мнения художников об их собственной работе – это, наверно, такие же недоразумения, как и мнения публики, и никакой истины вообще тут установить нельзя. Причины, которыми нынешний читатель объясняет свою любовь к Данте или Сервантесу, вряд ли имеют что-либо общее с тем, что думали, объясняя и оправдывая свои произведения, сами эти писатели, и все же эти произведения продолжают жить, помогают формировать людей, потрясать людей. Не помню дословно фразы Рильке, где он говорит о воздействии произведения искусства, что оно взывает к нам: измени свою жизнь! Содержащаяся тут «истина» есть смещение эстетического взгляда, есть замена его взглядом нравственным и с субъективными импульсами и оправданиями художника ничего общего вообще не имеет, ведь крайне редко нравственные и воспитательные по замыслу картины вызывают у зрителя стремление изменить свою жизнь. И тем не менее в словах Рильке есть глубокая правда.
Addio, привет от души вам обоим и друзьям.
Рольфу Шотту
[Баден], 9.12. [1948]
Дорогой господин Шотт!
Я застрял в Бадене, где снова прошел курс лечения. Мне давно следовало вернуться домой, но вот уже пять или шесть дней я лежу в постели со скучной, но неопасной простудой и транспортабелен буду, наверно, только через неделю.
Здесь, в Бадене, и получил я Ваше письмо. То, что Вы говорите о молодежи, очень сходно с моим ощущением. Как обстоит дело с шедеврами, проверить я не могу, но по крайней мере в музыке есть достаточно примеров шедевров, созданных в совсем молодые годы. Нет, что мне противно уже десятки лет, так это, во-первых, глупое преклонение перед молодежью и моложавостью, каковое процветает в Америке, и потом, еще более, то оформление молодежи в сословие, в класс, в «движение», немецкое изобретение, которого во времена, когда я сам был молод, к счастью, еще не было.
На письма, скапливающиеся на моей тумбочке с тех пор, как я слег, я смотрю, как смотрел в детстве на снегопад, время от времени я вытаскиваю какое-нибудь одно и, всегда немного оглушенный порошками, которые мне дает врач, пишу его автору такое любезно-полусонное письмо, как это.
Отнеситесь к нему так, как оно того заслуживает: как к привету, кивку. Пятьдесят лет назад в Тюбингене один студент смотрел, высунувшись в окно, а внизу на улице в жару двое рабочих сонно чинили мостовую. Один крикнул другому: «Карле». Другой, через несколько минут, отвечает: «Чего?» Первый, опять после долгого перерыва, говорит: «А ничего».
Вот и я ничего не хотел сказать, только кивнуть на пыльной улице, не больше.
Людвигу Финку
[конец декабря 1948]
Дорогой Угель!
Случайно твоя бандероль с «Розарием» не попала в гору почты, с которой я борюсь после возвращения из Бадена, из которой ежедневно что-нибудь убираю и которая все же не уменьшается, потому что дважды в день прибавляется новая почта. Поэтому твою книжечку с твоим приветом от 21 декабря я открыл и прочел почти без промедления и могу поблагодарить тебя за нее и пожелать, чтобы она доставила тебе радость.
Ты просишь меня еще раз пожать тебе руку, старина Угель. Да, я сделаю это охотно, я ведь давно это сделал. Нам было хорошо вместе, и мы могли дать друг другу много хорошего, когда-то. Пути наши разошлись не тогда, когда я уехал в Берн, а несколько лет спустя, когда ты распевал военные песни и выбрал себе в хозяева кайзера, генералов, а затем и коричневых. По стихам твоим это незаметно, в них много милого и хорошего, но забывать и закрывать глаза этаким «вечным Гансом-непомнящим» мне невозможно и непозволительно, и Ганди не принял бы твоего запоздалого посвящения. Так уж обстоит дело, и никуда от этого не денешься. Мы должны знать, что лишь до определенного времени (примерно до 1915 года) шли рука об руку, а потом служили другим, взаимовраждебным идеям и силам.
Что ты лично не пытал евреев, не сжигал и не запрещал моих книг, что вообще намерения у тебя были самые добрые, это я знаю, Угель, но ты подчинялся, и этот рубеж остается в силе, и из-за него твое посвящение кажется мне излишним; оно создает у читателей неверное впечатление, будто нас связывают и соединяют не только воспоминания нашей прекрасной юности, а мы связаны и едины в мыслях и в душе.
Мне было очень тяжело написать тебе это. Но зачем ты сам напрашиваешься? Ты же прекрасно знал, на чем я стою и что думаю. Я еще слишком хорошо помню, как ты с презрением писал мне об «этих Маннах» (т. е. о Томасе Манне, его брате и его сыновьях) и посылал мне пригласительные билеты литературно-нацистских сборищ, подписанные в числе прочих Шафнером и Анакером. Твое счастье, что ты так забывчив! Но я не таков.
Оставим это, дорогой, искренне, от всей души пожелаем друг другу, чтобы каждый из нас еще немного порадовался солнцу и затем нашел милосердный конец.
Сердечный привет от твоего старого
Зигфриду Унзельду
[конец декабря 1948]
Дорогой господин Унзельд!
Спасибо за дружеский дар. Я мог только мельком просмотреть Вашу работу, я стар и уже несколько лет ежедневно по горло занят большей частью задачами, не имеющими никакого отношения к литературе. Но мне сразу же в первой фразе бросилось в глаза утверждение о «неудачных попытках». Но была только одна-единственная попытка, которую предприняли я и мой отважный берлинский издатель Зуркамп. Мы хотели в разгар войны протащить в Германию книгу, во всех смыслах направленную против Гитлера и официальной Германии, и представили рукопись властям, надеясь, что они, может быть, ничего не заметят, но печатать не разрешили, хотя некоторые особенно ясные места мы в представленном экземпляре выбросили. Зуркамп заплатил за свою отвагу и за свою верность мне тюрьмой, концлагерем, мучениями и приговором к повешению, он лишь случайно остался жив.
Вообще же по тем местам Вашей работы, которые я смог прочесть, я увидел, что Вы, в отличие от отрицательных критических отзывов с советской и с протестантской стороны, по существу, приняли и одобрили мою книгу. Воздействие моей работы – не моя забота, но Ваше мнение меня обрадовало.
Своими китаистскими занятиями Вы вступили на путь, по поводу которого могу Вам позавидовать и на котором Вас ждет бесконечно прекрасное. Как раз на днях я получил письмо от вдовы Рихарда Вильгельма, синолога, чьим переводам и толкованиям я больше всего обязан. Она жила с двумя сыновьями в Пекине, недавно была оттуда эвакуирована и ждет теперь в Шанхае возможности вернуться в Германию.