Письма
Шрифт:
Преданный Вам Н. Лесков.
Л. Н. ТОЛСТОМУ
28 августа 1894 г., Петербург
Покорно Вас благодарю, Лев Николаевич, за то, что Вы мне разрешили мои недоумения насчет того, как я могу писать о Ге. Я, признаться, и не думал, чтобы Вы намечали как-нибудь иначе, и особенно так, как представляет это себе Вл<адимир> великий. В том все и горе, что как дойдет дело до воспоминаний о человеке, жизнь и деятельность которого представляют собою интерес и поучение, наперебой этому является суетность воспоминателей, и дело на этом очень много теряет. Вы и Ваши дочери отдали бывшие у Вас письма Ге… Я никак не решился бы сказать, хорошо Вы это сделали или нет; но сам я так не поступил бы. Я знаю все хорошие стороны Стасова и очень его уважаю, но думаю, что он все-таки всего более то, что сказал о нем Щербина, то есть «служебный якобинец», и таких теплых нежных тонов, какие были в Ге, он не может усвоить и не в состоянии их воспроизвесть. Он, без сомнения, захочет «раззолотить главу» Н<иколая> Н<иколаевича>, но накладет всю эту позолоту на своей амальгаме. Я сожалею, что за это взялся именно Вл<адимир> Вас<ильевич>, и утешаюсь только тем, что другие проворные люди сделали бы это еще хуже. Из таких один (Фаресов), писавший в «Вестнике Евр<опы>» об Энгельгардте, совсем уже изготовился строчить о Ге и отравлять мне вечерние часы рассказом о добытых им «материалах» (то есть письмах от Костычева), после чего я должен ему что-то советовать. А что же можно советовать людям, которые собираются писать о человеке, водившемся верою, не только не содержа в себе никакой веры, но даже почитая это за излишнее и смешное. Вот это и будут таковы первые два «воспоминания» о Ге — людей, с которыми у него не было общего в самом главном. Фаресов не понимает в этом ничего, но он уже побывал в ред<акции> «В<естника> Евр<опы>», и Пыпин сказал ему, что их это интересует. Стало быть, воспоминания явятся Ф—ва в «В<естнике> Евр<опы>», а Стасова в «Сев<ерном> в<естни>ке». По крайней мере так мне говорил вчера Флексер, который был у меня еще раз вчера вечером опять с этим же Фаресовым и говорил, что Стас<ов> ждет моего вклада… Что за напасть, право! А я самого Ст<асова> еще не видал и боюсь, что, заговорив с ним, стану горячиться, а это мне беда. Но, во всяком случае, я «вклада» делать не могу, потому что я с В<ладимиром> В<асильевичем> во множестве вещей не согласен, особенно после того, как он егозил с Аданшиным альбомом и втравил в это достопочтенную Надежду Васильевну. Потом в хохлатчине поднимаются «враги» Ге, которые знают за ним что-то такое, что желают «обличить»… Мне это передала жена Хирьякова, на сих днях возвратившаяся из Чернигова. Неловкие воспоминания могут все это раззудить и вызвать дрянные речи, которых бы не надо. И потому, думается, пусть уж делается то, что заделано (Стасов и Фаресов) и чего остановить нельзя; а мне и Вам торопиться не для чего, а очень благоразумно повременить, так как очень может быть, что нам еще доведется сказать слово кстати по поводу чьих-либо неверных суждений. Так по крайней мере мне кажется лучше.
В вашем маленьком письмеце стоят слова, что Вы «очень цените мои мнения». Мое к Вам почтительное и любовное отношение не позволяет мне видеть ни в одном Вашем слове чего-нибудь похожего на так называемую «любезность», и потому я и эти слова Ваши принимаю всерьез, а мне от них конфузно… Какую цену могут иметь мои мнения перед Вашим умом? Разве цену толкового читателя. Если это так, то это верно: понятливость во мне есть, а люблю я то самое, что и Вы любите, и верю с Вами в одно и то же, и это само так пришло и так продолжается. Но я всегда от Вас беру огня и засвечиваю свою лучинку и вижу, что идет у нас ровно, и я всегда в философеме моей религии (если так можно выразиться) спокоен, но смотрю на Вас и всегда напряженно интересуюсь: как у Вас идет работа мысли. Меньшиков это отлично подметил, понял и истолковал, сказав обо мне, что я «совпал с Толстым». Мои мнения все почти сродные с Вашими, но они менее сильны и менее ясны; я нуждаюсь в Вас для моего утверждения. Но как толковый читатель, и притом вполне согласный и сильно Вам сочувствующий, я, конечно, могу себе позволить сказать Вам, чт'o думаю и чт'o чувствую. И вот потому и теперь я говорю: завязать узел катехизисом есть мысль превосходная и дело очень важное. Кроме Вас и Филарета, этого никто сделать не в состоянии. Филарет свое сделал, а теперь сделайте Вы. Я понимаю, что это дело ужасной трудности и даже для Вас, и несмотря на то, что Ваши средства мне кажутся исполинскими, я все-таки не уверен, что это непременно выйдет хорошо в лучшем виде, но почти уверен, что оно все-таки выйдет хорошо и будет очень полезно. Вот потому мне и не жаль, что Вы трудитесь над этим очень трудным, но и очень важным делом. Помогай Вам бог: это очень нужно, и Вы не должны отменять себя с этой работы, так как ее, кроме Вас, некому сделать. — Измена, и ослабление, и шат идет по всей линии. Удивительно! «Положим маску снять, — зачем снимать рубашку?» Прибыл Ругин от Поши… Чт'o говорит, так именно уши вянут. В чем они «разочаровались» и кто их очаровывал? Какие всё пустые слова и пустые заботы! Думается, что этого совсем могло бы не быть. То, что Вы вычитали и изъяснили, никакого зачарования не имело, а ставило в свете вопросы до сих пор затененные, и отчего, если это у десяти человек не отбило смысла и разумной веры, — отчего остальным понадобилась такая чехарда?.. Но дело великое сделано: людям дано в умы верное направление. Это Ваша бессмертная заслуга. Надо бы, пожалуй, сократить споры… Мне кажется, они совсем не полезны. Искренно стремящимся к вере все ясно, и как они верят, так и жить могут. Меня споры умаяли до устали.
Преданный Вам
Н. Лесков.
1) Не прошло ли у Вас незамеченным, что у ап. Павла есть указание на обязанность родителей «собирать имения детям»? Это во 2-м посл, к Коринф., гл. 12, ст. 14.
2) Известно ли Вам, что на старом языке у нас «наследство» называлось «задница»? Это встречается два раза в примечаниях к «Истории» Карамзина (506): «тяжати о задницю». По изъяснению Петрова, «Опыт словаря древних речений» (1831 г.), это значит: «иметь спор о наследстве».
Л. Н. ТОЛСТОМУ
12 сентября 1894 г., Петербург
Усердно благодарю Вас, Лев Николаевич, за большое удовольствие и пользу, которые я получил на сих днях от Ваших трудов. На днях я прочитал «Патриотизм и христианство», критическую статью о Мопассане и перевод превосходного письма Мазини. Впечатление от всего этого полное, радостное и полезное. О патриотизме и христианстве я думал точно то же, но в изъяснении «безнравственности» патриотизма Вы дали мне новые определения и доказательства, которых я не мог себе выбрать и составить. В первой половине статья читается тяжеловато: чувствуются длинноты, и видно, где они заключаются: это выписки из газет, которые очень долги и не всегда оправдываются необходимостью. Если читает чтец не особенно «мастеровицкий», то слушатели просто начинают «нудиться» на этих обширных выписках, и это потом вредит всему впечатлению превосходной второй половины. Я прочел «про себя» два раза да присутствовал три раза при чтении вслух, и всё выходили одни и те же результаты: выписки очень длинны, и их бы очень полезно было сократить, оставив только важнейшие места., Так это кажется мне и другим, а как Вы когда-то писали, что хотите знать о впечатлениях, то я Вам и пишу это. Критическая статья о Мопассане чрезвычайно хороша. Этот могучий человек мне всегда представлялся птицею с огромными и сильными крыльями, но с вытрепанным хвостом, в котором все прав'uльные перья изломаны: он размахнет широко, а где сесть, не соразмерит. Все сказанное Вами о нем очень верно, и статья написана так, как бы и надо писать критики, не только для того, чтобы дать людям верное понятие об авторе, но чтобы и самому автору подать помощь к исправлению своей деятельности. Мопассану, впрочем, это не принесло бы пользы, потому что, как ни вертите, он все-таки смаковал разврат и, конечно, был убежден, что «с бабой думать нечего». Я не чувствую в нем нравственности… Письмо Мазини — это один восторг и упоение. Очень хорошо сделали Вы, что обрели его и подали в русском переводе. Из «Патриотизма» «Новым временем» было взято нечто удобное им на потребу (как Вы было расплакались от умиления), а оттуда бы надо было взять бесценное по силе место о том, что делают люди, потому что «это не важно». А, какое это «пронзительное» и великое указание! То не важно и се не важно, а меж тем все это делают, и выходит целая картина с своей атмосферою, и затем, если кто этого же уже не хочет делать, то это уже важно! Все забывают, что «общественное мнение» представляет собою каждый из нас. Я хотел бы сделать вытяжку из этого места, но не знаю, где с нею приткнуться… И последняя… «Р<усская> жизнь» сменила людей «нового общ<ественного> мнения», которые, впр<очем>, уходя, разжаловались по-старому. А в «Неделе» за сентябрь месяц на 246 стр. 2-го отдела уже прямо читаем, что «Россия это непочатый угол всякого добра» и «русскому беллетристу предстоит будущность», если он «отрешится от стремления обличать бессильное ничтожество», а станет давать «положительные идеалы».
Скатертью дорожка!
Хочется думать однако, что это делается искренно и без особенно дурных побуждений, ибо это делается без сомнения во вред себе, так как читатель, приученный к тихонькому протесту, вероятно не удовольствуется этим новым курсом.
Если пробудем здесь до зимы, то хочу Вас видеть для моей пользы душевной и обольщаюсь надеждою съездить к Вам в Москву
Ваш Н. Лесков.
Л. Н. ТОЛСТОМУ
19 сентября 1894 г., Петербург
Мне очень стыдно за глупые слова, которые я написал Вам о Мопассане. По поводу Вашей статьи о нем я принялся за него наново и перечитал все, с хронологическою последовательностью по времени писания, Вы совершенно правы: он рос, и кругозор его расширялся, и то, что он дал, есть дорогое достояние. Моя погудка о несоответствии силы крыльев с рулевою силою хвоста этой могучей и дальнозоркой птицы никуда не годится. Но так как я до сих пор читал Мопассана урывками и не знал времени появления тех и других произведений его пера, то думаю, что и для такого мнения, какое я имел, есть основание; а как такого рода мнения неверны, то надо радоваться, что Вы, Лев Николаевич, написали Вашу критическую статью об этом достойном любви писателе. Благодарю Вас, что Вы дали мне возможность проверить свои понятия и исправить их.
Очень интересуюсь тем политическим сочинением, которое выпустила о Вас г-жа Манассеина. У меня был Стасов и молол, что Вы ему об этом писали, но он книги не видал; я болен и не могу ее разыскивать, да и не знаю ее заглавия; писал Люб<ови> Як<овлевне> Гуревич, чтобы она нашла, но она не спешлива; вчера просил Лидию Ив<ановну>, но и эта ничего не знает. А я был, есть и, кажется, буду всегда нетерпячий и не могу успокоиться, пока пойму дело. Я эту даму видел раз в жизни у поэта В. Величко, и она мне показалась какою-то ужасною… Крайняя материалистка, которая все требовала: «Дайте мне твердую положительную веру с устойчивым основанием». Потом она перешла к своей дружбе с Лампадоносцем и окончила тем, что при его благодати получила развод с старым мужем и вышла за нового, молодого и очень глупого. И вот теперь она, значит, поднесла ему еще свое последнее «мерси». Я очень хочу прочесть эту книжечку и, может, мог бы кое-что ответить. Если у Вас эта брошюра без надобности, то нельзя ли сообщить ее мне; а я ее возвращу Вам. Иначе, я боюсь что долго ее не достанешь.
Литературная затея Стасова, по-моему, нехороша: это будет какой-то ворох чего попало, без всякой определенной и ясной цели. Особенно жалка возня с письмами и с датами: «В котором году вы виделись?», «Где об этом говорили?», «Молился ли он богу?» и т. п. Не знаю, каковы были письма Николая Николаевича к Вам и девицам Татьяне Львовне и Марии Львовне, но письма его ко мне были маловажны для биографии. Это были шутливые отписки, иногда совсем шалости, даже с шутовскими подписями: я его «благословлял» как «священноересиарх», а он как «Николавра». Что тут вписывать в статью!.. Нет, это не надо. Потом Владимиру Васильевичу хочется, чтобы я написал, чт'o Николай Николаевич говаривал «о художниках», и между прочим о Репине. А он о них говорил много (особенно когда сидел у меня во время писания Серовым с меня портрета), но зачем же все это выволочь на общее позорище и для обиды многих? Вл<адимир> Вас<ильевич> просит, чтобы «и о нем, что говорилось, — и то написать»; но уж это совсем было бы из «волшебного цирюльника». Я ничего этого делать не стану, а постараюсь дать указание: чем Ге был полезен как художник и в чем ему следует подражать. А это, думается, только и надо. — Лидия Ив<ановна> вчера говорила, что она что-то переписывала из Вашего катехизического труда и что это было очень хорошо. (Значит: ясно и понятно для разума и благоприятно для религиозного чувства.) Не могу ли я выпросить у Вас хоть что-нибудь из этого труда для того, чтобы получить о нем хоть частное понятие? Меня ничто так не интересовало, как это Ваше сочинение, и притом я болен и тороплюсь ознакомиться со всем, что манит дух мой к свету. Если можно будет, то не пришлет ли мне что-нибудь из этого для прочтения Татьяна Львовна? Я прочту и сейчас же возвращу. Уехали ли Хилковы за границу? Вчера был у меня Петр Ге. В то же время случилась m-me Бем, и говорили скоро и беспорядочно.
Н. Л.
Ваше упоминание о разговоре с художником (в статье о Мопассане) очень замечено в их среде и произвело впечатление, как «зерно, падшее на камень». Я раз, после известия о кончине Ге, говорил в этом роде с 73-летним Шишкиным, и он говорил утром: «Вы мне ночь испортили: я до утра не спал», и опять делает то же самое, даже без надобности, так как «его часть — сосна». Теперь их подкрепил еще Менделеев, и они, приведя это имя, считают, что все кончено и нечего стыдиться.
<Приписка к приложенному письму Л. Я. Гуревич к Лескову.>
Из настоящего письма увидите, что книжки Манассеиной нам присылать уже не надо, так как Гуревич ее нашла, но если есть какая-нибудь возможность дать мне ознакомиться с катехизисом, то об этом очень прошу.
Ваш Н. Лесков.
В. А. ГОЛЬЦЕВУ
14 октября 1894 г., Петербург
Увидел вчера меня Григорович и побег прочь борзо, а подошел Суворин и стал сказывать страхи, которые ему про нас тот лгун говорил, похваляючись своим заступлением. И мне это показалося дивно! Неужто не мне, а ему надо было написать: что такое содеялось?! Выписал я сегодня к себе Модеста Ив<ановича> Писарева и рассказал ему, чт'o надо бы сказать чиновникам, не в извинение (ибо извиняться не в чем), а в пояснение. Это ведь смеху достойно! «Новый курс», разумеется, «таможенная война» и вступление в состав правит<ельства> лиц иного пошиба, а не событие нынешней поры. Это только и надо было указать. Никакой «бестактности» не было, а если бы она была, то уже не Г<ригорови>ч бы от нее защитил. Его репутация известна. Зачем же вы это все-таки делали? Теперь же, пожалуйста, напишите, и так просто, чтобы я мог понять своим простым умом:
1) Успокоены ли вы за «Зимний день»?
2) Когда вы пускаете в набор мой второй рассказ, у Вас находящийся?
Этот совершенно невинен, как беззубое дитя, но все-таки мне необходимо исправлять его в корректуре, и я очень боюсь, как бы он не вышел в свет без моего просмотра в печати. Пожалуйста, имейте в виду, что это совершенно невозможно, а корректуры я не задержу более одного дня.
Я рассчитываю, что этот рассказ пойдет, вероятно, в одной из последних книжек 1894 года, и тогда для начала 1895 года у меня есть рассказ, позабористее «Фефёл», но тоже вполне спокойный. Называется он «Дикая фантазия». Объем листа 2–3. Он уже переписывается, но я о нем еще никому не говорил и первым пишу вам; а вы мне ответьте: надо вам или не надо? Но, пожалуйста, ответьте просто и ясно, и еще скоро.