Письмо из деревни в город
Шрифт:
Внучка спала, наборчик, все же обрадовалась Фроська, примерять отложили, пока проснется. Между прочим, когда за стол сели, в спокойную минуту, спросила Алевтина Сысоевна у дочки, свидетели есть или нету. Взвилась, кобыла, чаем подавилась!
– А у тебя, мать, были?
– Ах, позорница, кому говоришь! Не под забором я тебя нашла! У нас с твоим отцом любовь была да завет! От честного ты отца, от честной матери! Отвечай ладом, когда мать спрашивает за вину! Ты же, дура разнесчастная, локти кусать будешь! Без свидетелей-то какие же алименты?
– Клопы у нас свидетели, понятно? Много, а в суд не поведешь! И запомни, мне алименты от него не нужно, сама подниму! И кончай эти разговоры! Убегу от тебя! Лучше у чужих людей жить, чем ты слезами гноить будешь!
Тут посреди разговора Нонка влетела. Ушла Алевтина Сысоевна к себе за занавеску, сердце сильно болело. Так вот нынешна молодежь с матерям-то разговариват. Нонку она видеть не могла. Хитрущая, с детства всему плохому она Фросю звучала. Дурное, оно само пристает. Маленькие еще были, мокрохвостки, с сеновала их согнала, Фроську отлупила бельевой веревкой, дозналась, чего там делали. Оказыватца, Нонка ее целоватца учила. Или в восьмом классе! Фрося волосы плойкой завила - пожгла половину, на спину отпустить. Опять же отвозила ее Алевтина Сысоев-на, как следовает быть, растолковала, что Нонка потому волосы на плечи отпускает, что у нее спина кривая, она и старается горбик прикрыть. Фроська-то, простая душа, Нонке же все и расска-зала. А та, змея подколодная, виду даже не подала, до чего хитрущая, бес: "Тетя Алевтиночка, тетя Алевтиночка, ой, какие у вас огурчики скусные! Ой, какая у вас Фросюшка красавица!" А глазами-то так и съела бы, так и съела. От такой подружки не жди добра, девичьим-то делом подведет под беду, долго ли! Ох-хо-хошеньки, какое уж девичество, в голове путается быль с небылью, вон в подоле приташшила, ково же, теперь дорога торная. Самое время с такими подружками крутиться.
Нонка сняла резиновые полусапожки с молнией, прошла в горницу, помелькала глазами, туда - сюда, на ребеночка зыркнула, подсела к Фросе на кровать, затарахтели, зашептались.
Доносится до Алевтины Сысоевны за занавеску, не такая уж она глухая, как кажется, горячий шепот, быстрый говорок...
– Стоим возле кафе-стекляшки. Идет, страмец. С девкой из нашего же техникума. Рыжая-я! Страшная-я! "Привет",- говорит, бровью не ведет. Я отвечаю: "Привет, мол, Журавлев".
– А она?
– Задом вертит. В брючной паре, между прочим, обтянулась. Потом встречается в техникуме. Она ко мне: "Фрося, лапушка!" А я ей: "Отвали, моя подруга!" А он ее уже бросил, Журавлев-то. Потом привет мне передает, через Наташку, из нашей группы. Мол, передай привет Фросе. Ладно, говорю, пусть не показывается. Так и передай ему. А у меня уже третий месяц.
– А он?
– Приходит. Переночует со мной, уйдет. Девчонки из нашей комнаты настропалят меня, настропалят, а он придет, я и не откажу.
– Признает ребенка, как думаешь?
– Ничего, сама справлюсь. Придет, и "рыбка-то" и "зайчик". Страмец. А я, дура, жду-пожду. Третий месяц прошел, а я боюсь сказать кому-нибудь, весь же техникум поднимется. К кому пойти, кто посоветует?
– Делов-то куча.
– Разве я знала.
– Другое знала, а это не знала.
– Ничего я не знала. Так. Ему нужно. Теперь бы он от меня не ушел. Я бы его одним поцелуем приковала. Стеснялась дурочка, подружки учили.
– С ними стесняться нельзя. Сережа-то бросил меня. Неделя не прошла, я со Щаповым гуляю. Черемухи на реке наломали, идем мимо станции.
– А он? Увидел?
– Увидел, а мы и не скрывались. Подсылает, тоже, вроде твоего Журавлева, с приветами. "Ноночка, Ноночка, прости, больше этого не будет". В клубе танец заиграли. "Разрешите пригласить?". Подваливает, за талию берет. Рубашечка нейлоновая, такая, знаешь, с оборочками жабо. Славный мальчик, только пакостливый. От меня да к таковским профурам. Уж я ли его не любила. Все для него.
– Страмец.
– Со Щаповым на майские подрались. Ну, Щапов его уделал. Он же старый, Щапов-то, двадцать семь лет. Мне жалко стало, отняла у него Сережу. Отстояла.
– Правильно.
– Правильно, конечно.
– Ну и чего?
– Ничего. Говорит: "Запорю я Щапова", сам плачет. Ножичек показывал. Я ему говорю: "Дурак ты, мол, дурак, молодость в лагерях пропадет, зачем тебе надо?" - "Любить, говорит, тебя буду", а сам опять к профуре уволокся.
– Со Щаповым-то у тебя было?
– Я не хотела совсем, да он ловкий, привык с бабами, они на него вешаются.
– А Сережа?
– От меня да к профуре, вот какой Сережа.
– Ты это не смотри, с них, как листик с дерева, много остается.
– Да я не очень-то ревную, ничего, конечно.
– Ты не бегай за ним, дурочка, они наглеют. Гордость надо иметь. Журавлев мне все: "Вот, мол, отцу-матери написал на периферию, к своим в деревню". Про меня, дескать, написал. Я ни слова, ни полслова, ни вопросика, нельзя на них вешаться.
– Да я разве вешалась? Я только глянула разок, а он ее вот так держит!
– Позорник. Да пусти ты! Ой, Нонка, дура, не чекотись! Да ребенок же, тихо ты!
Посмеялись, пошептались девки, собрались да убежали, им ни дождь, ни грязь нипочем. Правда, Фрося о дочке подумала, молока отцедила. Только это далеко не одно и то же, если прямо от груди или же остывшее из бутылочки.
– У тебя вымя-то, как у симменталки,- посмеялась Нонка. От зависти.
Не утерпела Алевтина Сысоевна, после этих слов облаяла девок, дескать, какие же тут хохотушечки, это ребенка кормить и тому подобное! "Пошли вон из дому!" Убежали.
Отставила Алевтина Сысоевна все хозяйство, не переделаешь за жизнь, а письмо надо писать, материно слово тяжелее золота, может, и окажет на судьбу значение. Каменный человек и тот против материной слезы не устоит. Вытерла руки и полезла, крадучись, в дочкин чемодан. Достала лакированную сумку, пошарила письма. Фрося не все отправляла, иное запечатает, адрес напишет, марочки наклеит, а потом, хлоп, и в сумку. Фотокарточку Алевтина Сысоевна сколько ни искала, не нашла, хахаля-то. Видно, с собой носит, а есть фотокарточка, есть. Открывать конверты Алевтина Сысоевна не стала, пусть бы и не запечатанные, жалко дочкины тайны, только адрес переписала: Чита, Комсомольская ул. Общежитие строительного техникума № 2, комната 47, Журавлеву Константину П.
Письмо обратно спрятала. Нашла пустую тетрадку, достала с окна чернильницу, воды в нее подлила, нашла за комодом ручку, недолго призадумалась, потому что письмо давно уже наизусть составила, и написала все как есть, начавши так:
"Гражданин Журавлев, пишет вам Фросина мать Алевтина Сысоевна..."
Алевтина Сысоевна писала письмо, поднимая от листа голову, задумывалась, смахивала слезу и видела, как мокнет от дождя и чернеет глухая стена Кузнечихиного дома через перекопанный огород. Написала она про "материно горе", и про "каменного человека", и про "невинное дитя", которое плачет, хотя внучка была, слава богу, здоровенькая девочка и не плакала, а посапывала в свою соску и росла в теплой тишине избы не по дням, а по часам, написала, что "дети цветы жизни и будущее народа", написала, что считает Журавлева "культурным человеком", который не может "бросить девушку с ребенком, если от него". Она писала долго, вырывала листки из тетради, исписала, наконец, все, какие были чистые, сбоку написала привет родителям Журавлева и подписалась опять официально, несмотря на то, что в письме предлагала Журавлеву быть ей "честным и любезным сынком", "гражданка Цаплина Алевтина Сысоевна".