Письмо самому себе: Стихотворения и новеллы
Шрифт:
Браун подумал: «Интересу ради надо сделать опыт». В комнате было большое зеркало. Когда-то на прежней своей квартире Браун поставил большое зеркало над полкой камина: и комнату украсило, и пространства стало больше. На этой квартире камина не было, но Браун, который умел немного плотничать, прикрепил зеркало к стене над маленькой приступочкой: получилось совсем нарядно.
Вот перед этим зеркалом он и сел, не двигаясь и напряженно всматриваясь в зеленоватое отражение комнаты. Так прошел, может быть, час – тогда Браун заметил, что он больше не сидит на стуле, а подошел вплотную к стене и пробует ее руками – нельзя ли пройти – совсем как во сне. Часы стали бить, и тогда Браун заметил, что проснулся и сидит на том же стуле.
«Ну, конечно, глупости!» – подумал он и отправился в спальню. В эту ночь он увидел ее во сне. То есть сказать «увидел» было бы неверно: он не видел никакой фигуры, а она стояла рядом, совсем рядом, и говорила в ухо. Это было совсем ощутимым, хотя и невидимым присутствием. Ходят же люди рядом, друг на друга не глядя. Так было и тут. Разговор был о зеркале. Она говорила:
– «Напрасно ты прервал свои опыты: еще немножко и ты был бы вместе со мной!»
– «Но я просто спал!»
– «Есть разные сны: есть и такие, в которых происходят события».
– «А что такое сейчас: просто сон или событие?»
– «Из этого сна будут события».
– «Почему я не вижу тебя в виде женщины?»
– «Мы не имеем ваших форм – мы так же отличаемся от вас, как шар от круга».
– «Когда же мы были вместе?»
– «Очень давно: ты уже забыл! Но ты вспомнишь в зеркале».
– «Должен я повторить свой опыт?»
– «Да, конечно. Опыт твой чуть не удался. Не бойся – я буду рядом с тобой».
Весь следующий день Браун был очень рассеянным и едва не загубил очень нужного и ответственного анализа.
Вечером уже по привычке начал после одиннадцати ложиться спать, снял пиджак и уже начал расшнуровывать ботинок, как вдруг решил: «Надо попробовать с зеркалом. Всё равно, спать не хочется: хочу увидеть: кто она?»
Как и в прошлый раз, устроился поудобнее на стуле против зеркала и начал опять напряженно смотреть. Часы убрал в прихожую, чтобы не били и не будили. Он не мог сказать – сколько прошло времени: в зеркале определенно возникло какое-то движение. Вот он сам встал и подошел к стене. И вот рядом с ним возник какой-то облик: такой, как будто видимый краем глаза. Браун рванулся к этому облику, но развязанный шнурок застрял между стеклом зеркала и подставкой. Браун сделал резкое движение, шнурок оборвался и застрял под стеклом
В лаборатории утром было смятение: секретарша стала требовать результаты вчерашнего анализа, дело было спешное. Лаборанты с недоумением отвечали, что химик, обычно такой аккуратный, еще не пришел. Директор выразил крайнее неудовольствие и велел передать Брауну, чтобы тот немедленно явился по приходе. Но Браун не пришел и не явился. На следующий день директор отправил из лаборантов на квартиру Брауна. Дверь оказалась на замке и на стук, вернее стуки, никакого ответа не было. С этим лаборант и ушел. Директор был свиреп и терялся в догадках: «Уехал? Тогда выгнать немедленно. Запьянствовал? то же самое! Болен?» Позвонили по всем госпиталям и больницам – такового пациента не было нигде. В полиции еще раз просмотрели все несчастные случаи – ничего похожего. Тогда стали действовать средством испытанным: полиция и домашняя хозяйка со вторым ключом. Но в квартире было пусто. В спальне нашли снятый пиджак с деньгами и документами в бумажнике. Посреди комнаты перед зеркалом стоял стул – но стоял мирно, без следов борьбы. Все окна были на задвижках. Куску белого картона с буквами и цифрами, найденному на столе, не придали значения: какая-то игра. Глазастый полицейский заметил оборванный конец сапожного шнурка, застрявший под зеркалом, но даже не упомянул его в протоколе. В полиции протокол положили в ящик незаконченных дел и на этом дело закончили.
Теперь спрашивается: каким образом автор узнал всё, что происходило по вечерам в запертой квартире Брауна? Тут автор должен покаяться: согрешил экстраполяцией. Но экстраполяции дозволены в науке при наличии каких-то отправных данных. У автора такие данные были. Во-первых, он был в приятельских отношениях с библиотекаршей и знал сам Брауна по обществу химиков. Библиотекарша рассказывала и плакала. Во-вторых, и полиция, и директор поручили автору просмотреть бумаги Брауна и доложить результаты.
Тут автор должен еще раз признаться, что он согрешил: из жалости к полиции доклад им свелся к формуле «на нет и суда нет». В-третьих же, автор осведомлен о том, чего с зеркалами не следует делать.
Евгений Витковский
КАНОПУС И НАРЦИСС
(Послесловие)
Отвяжись, я тебя умоляю!
В. Набоков. К России
Мы уж и слова-то такие давно позабыли («оптант», «лимитроф»), а иных без поэта Нарциссова не знали бы вовсе – они сами ему придумались и проскользнули в его стихи: «кокодрил», «южас»… Да и памятная «драконограмма» – определенно не то, что хотелось бы читать уединенными вечерами, беседуя с Музой Дальних Странствий – и ни с какой другой музой, хотя колокольцы Эдгара По иной раз в поэзии Нарциссова и слышны. И если на тихой улице, в тихом квартале привяжется к вам небольшой, с кошку, но зубатый и мерзкий кокодрил, столь же страшный, как трясущийся после пересечения границы оптант; если вцепится он вам в пальто ли, в штанину ли (вот уж и куска таковых как никогда не бывало), – тут только и заорать набоковское «Отвяжись, я тебя умоляю!» и хряснуть по колбасному телу этой мумифицированной мерзости, приползшей из средневекового ночного кошмара, по этому предку обыкновенного крокодила, коего вроде бы как лекарство вешали под потолок в тогдашних аптеках и продавали в сушеном виде на унции. Что он такое — теорий много, но в поэзии Бориса Нарциссова он поныне есть и пребывать останется.
Русского поэта Бориса Нарциссова создала Эстония, сберегли США… но имя и дух его поэзии даны совсем иной землей. Вот и начнем с нее – с Австралии.
Русский язык в его литературном оформлении из-за четырех волн эмиграции, из-за спазм, которыми обуяла русских поэтов та самая романтика, заслужившая от Ивана Елагина реплику: « Я бы ноги ей переломал, этой самой Музе Дальних Странствий», обрел значение мирового. И возник незначительный пока что вопрос о том, кто входит в число лучших русских поэтов Южного Полушария, Южной Африки, Австралии, Новой Зеландии, Южной Америки. Не так уж мало занесло в эти края русских поэтов. Некоторое время в 1923 прожил в Австралии поэт Скиталец (С. Г. Петров, 1868-1941). Павел Павлович Булыгин (1896-1936) из расположенной почти на экваторе Эфиопии, озабоченной ожесточенным сопротивлением войскам Муссолини, перебрался в Парагвай, находящийся уже довольно далеко к югу от экватора. Кровоизлияние в мозг оборвало жизнь этого единственного значительного поэта «русского Парагвая», но русским поэтом он оставался и в Южной Америке: «За облака я часто принимал / Сквозные контуры Синая. / Я русскую деревню основал / В лесах глухого Парагвая»… Да, было и так, и там. Были русские поэты и в Чили, и в Аргентине. Бразилия на четыре десятилетия стала «резиденцией» почти нищего, но уже сейчас бессмертного Валерия Перелешина (1913-1992), а количественно наибольшая русская колония стеклась в относительно спокойную и далекую Австралию. Однако где она, поэзия русской Австралии?..
На страницах «Антологии русских поэтов Австралии» (1998) имени Бориса Нарциссова нет. Нет и поэта, пианиста и… орнитолога Константина Халафова (1902-1969), последние два десятилетия проведшего на том же «зеленом материке». Нет, правда, там и наиболее, видимо, значительного на сегодняшний день поэта русской Австралии: Юрий Михайлик, одессит, с 1993 года живет в Сиднее. Кто есть? Клавдия Пестрово?.. Некоторый талант у нее был, конечно.
Можно бы и еще десяток имен назвать, если не три десятка, хотя прочно, с 1952 года и до самой смерти, пришедшей через сорок лет, крупнейшим из русских поэтов Южного Полушария нашей планеты безусловно оставался Валерий Перелешин в Рио-де-Жанейро. Но это «совсем другая история», нас же интересует, по причинам миграции русского населения в послевоенные годы, более ранний период. Именно тогда, в первые годы после окончания войны и вплоть до 1953, когда удалось переехать в США, на роль «Первого поэта Южного полушария» мог бы претендовать с наиболее серьезными творческими основаниями именно Борис Анатольевич Нарциссов. Хотя размышлять ли было тогда на подобные темы ему, химику, поэту без единой книги? А путь назад, в Эстонию, был закрыт: Эстония вновь стала частью СССР.
Моя переписка с ним, что греха таить, пропала в диссидентские 1980-е годы: опасно было, хотя я вроде бы и занимался только эмигрантской поэзией, стараясь сделать для нее всё, что было возможно, – чувствовал, что еще на моем веку эта поэзия дойдет до станка Гуттенберга не во Франкфурте, а в Москве. Но что поделать: Саша Богословский тоже занимался лишь Борисом Поплавским, а три года получил, и жизнь ему эти отнятые годы определенно сократили – сейчас его уже нет «по эту сторону», как сказал бы именно Борис Анатольевич. Спасибо Ю. П. Иваску в США: с Нарциссовым он меня связал, и тот на основные мои вопросы успел ответить, хотя смерть стояла у него на пороге. И одним из вопросов, заботивших меня, был такой: принято было считать, что никто не отразил в русской поэзии Австралию так глубоко, как это удалось Нарциссову; я чуть ни наизусть выучил его довольно большое собрание стихотворений «Звездная птица» (Вашингтон, 1978) – и не видел там Австралии. (Сборники поэта были расположены в этой книге необычно – и, как теперь вижу, неудачно: от последнего к первому.)