По локоть в крови. Красный Крест Красной Армии
Шрифт:
Я ненавижу старшую операционную сестру К. Трофименко — мальчик умирал, я рыдала, а она, сволочь, в этой же комнате хохотала, не знаю — по какому поводу.
Мы с Люсей уже выходим из строя, нас никто не сменяет, у нас даже нет санитаров.
Сегодня обрабатывала ногу одному из курсантов (он подорвался на мине). Больше половины стопы совсем оторвано, а оставшаяся часть как будто бы рассечена специально, как веер, на множество полосок, и каждая из них дрожит, и все это залито кровью. А он терпит и даже не стонет. Я держала-держала в руках эту ногу и повалилась под стол.
Я больше не могу стоять над столом: только развяжу повязку — и падаю под стол. Но работы хватает и в новом положении. На коленках заполняю карточки передового района, делаю противостолбнячную, проверяю жгуты, повязки, собираю оружие, гранаты, запалы, таскаю на стол, занимаюсь сортировкой. У нас нет сейчас приемо-сортировочного взвода, разбились на несколько эшелонов, и людей не хватает. Врач у нас в перевязочной тоже один, и его некому сменить. Наконец, прибыли наши, и мы сможем несколько часов отдохнуть. Люся ушла раньше, а я шла и спала на ходу. Меня дважды задерживали патрули, отводили в свои штабы, выясняли личность. Наконец, добралась до дома, где были наши вещмешки и где уже, сидя на скамье, спала Люся. Вместе с ней влезли на печку и уснули как убитые, не снимая шинелей, а хотели только согреться.
Бой шел уже за деревню, задерживались потому, что не успели еще всех эвакуировать. Как сумасшедший бегал дежурный по части по всей деревне — комбат приказал найти Дробкову и Карпову немедленно. Прошло уже сорок минут, уезжают последние машины батальона, дежурный за ноги стащил нас с печки. Вытянувшись, стояли мы перед комбатом, размахивающим пистолетом перед нашими носами, так толком и не поняв, чего от нас хотели. Мы забились в последнюю машину, груженную какими-то ящиками. Слышна автоматная стрельба, бьют по дороге.
В Болдино комбат вызвал к себе Дробкову и Карпову. Предчувствуя что-то недоброе, мы вошли и козырнули — он был не один. «Товарищ начкомдив, разрешите обратиться к командиру батальона». Комбат улыбался, значит, он забыл про вчерашнее, и краснеть не придется. «Садись, Лена, — просто сказал комбат, — обижаешься? Я вызвал тебя, чтобы от имени командования батальона объявить тебе благодарность. Молодцы, так будете работать, с орденами домой поедете (рад, что не похожа на Шашкину-Машкину)».
Утром комвзвода читал приказ по части: «Дружинницам Карповой и Дробковой за образцовое выполнение… и т. д. объявляю благодарность».
— Служим Советскому Союзу! — браво отвечали мы с Люсей (она тоже Елена).
Мы отступаем, деревни меняются, как в калейдоскопе. В некоторых только развернемся, выроем щели и, не успев принять раненых, уезжаем. В большинстве же из них, где хоть ненадолго задерживаемся, оставляем братские могилы, а в них мальчишки.
Мимо нас на передовую прошла 17-я армянская горно-стрелковая кавалерийская дивизия, прибывшая из Ирана.
А через несколько часов мимо нас отступали остатки дивизии. Это не Иран, где их встречали цветами. Нас без конца бомбят, но мы не обращаем внимания. Раненые все прибывают, их некуда класть — на полу, на соломе нет места. Дополнительно разбивают палатки. Где же он — бог? Что же не видит, что здесь творится? Нет никаких сил смотреть на эти страдания, они не поддаются никаким описаниям. Временами кажется, что это страшный сон или галлюцинации, но тебя тут же возвращают к действительности.
— Сестра, сестренка, сестрица, — слышится со всех сторон. Сердце разрывается на части. Тяжелейшие ранения в голову, в живот, в грудную клетку, открытые пневмотораксы, жгуты, которые нужно снимать, подорвавшиеся на минах, раненные разрывными пулями. Вот лежит танкист-лейтенант Борис Шпак, у него тяжелое ранение верхней трети бедра с открытым переломом, ранение грудной клетки. Вместо шины товарищ привязал ему лыжу, жгут наложен уже почти два часа, под ним лужа крови, но он держится и только временами тихо стонет.
Рядом с ним хорошенький мальчик-лейтенант в белом полушубке, со светлым чубом просит подойти к нему. Я подползла, так как ходить негде.
— Сестрица… — прошептал он и стал сжимать мою руку. Каким-то неестественным показалось это пожатие — я схватилась за пульс: лейтенант умирал, я погладила его по лицу, слезы душили меня, но я не имела права плакать здесь. Да и что такое плакать, когда такой ужас? Девятнадцатилетний лейтенант, Герой Советского Союза, отказался ампутировать руку и погиб. Срочно нужно тащить на стол раненного в шею — он задыхается, на губах все время появляется розовая пена. Проклятые фрицы, вы еще ответите за все это, придет час расплаты.
На мотоцикле примчался комбат — через пять минут ни одного раненого не должно остаться здесь, срочно грузить — и в Высоковск. Хорошо хоть машин много, меховых одеял, спальных мешков… Срочно грузим раненых, в машины бросаем печенье, масло, хлеб, пачки сахара, а в деревне рвутся снаряды.
Астапенко был в Москве и привез нам подарки: Ире большую коробку — в наборе духи, одеколон и прочее к XXIV годовщине Октября, а нам маленькие флакончики синие, похожие на фонарики затемненной Москвы — «Огни Москвы». Какое это чудо, в жизни я не ощущала подобного запаха. Пахло чем-то неземным, прекрасным. Закроешь глаза, вдохнешь этот запах — и вот уже нет войны и ты в каком-то другом мире.
Вот какие чудеса может делать маленький волшебный флакончик-фонарик. А выпустишь из рук этот флакончик, и перед тобой Волоколамское шоссе, занесенное снегом, мороз выше 45 градусов, гул «Юнкерсов», грохот взрывов. Снега выпало так много, что машины не могут пробиться, и мы по очереди ходим за кровью. Почти целый день уходит на это — и кровь тяжелая, и мы не легко одеты (теплое белье, суконное обмундирование, свитер, телогрейка и ватные брюки, шинель, подшлемник, шапка, шерстяные портянки, валенки), и, несмотря на это, мы обморозились. Полдня идешь, а полдня лежишь в снегу, самолеты не дают подняться. У меня обморожены нос и щеки. А вообще обмороженные почти не поступают, только изредка I степени. Эвакуацией занимается Олюшка. Достает где-то сани и лошадей. Часть раненых (тяжелых) укладывают на сани, тех, кто как-то может передвигаться, ведет пешком по лесу, а в лесу и немцы встречаются, но она ничего не боится.
Мы поехали вперед с Астапенко на новое место в голубом автобусе (так и не смогли его перекрасить). Была такая чудесная погода — мороз, лес, занесенный снегом, тишина вдруг такая, как будто бы не было войны. Мы вышли из автобуса и следом пошли пешком — он ехал очень медленно. С нами вместе был старший лейтенант из особого отдела, он остался в автобусе. Мы шли и любовались зимним лесом. Вдруг впереди раздались выстрелы, и автобус наш окружили немцы. Мы были без оружия, только у Астапенко пистолет, он приказал нам отползать, так как тем, кто остался в автобусе, мы помочь не сможем.
Мокрые, окоченевшие, добрались мы до деревни. В автобусе было все наше имущество — дневники (вот почему запрещают их вести), фото, «Огни Москвы» и самое главное — вся ротная документация (Ира — ротный писарь). Ночью, когда мы принимали раненых, привезли старшего лейтенанта из особого отдела, того, что был в голубом автобусе. Как он мог доползти, понять было невозможно, у него не было живого места — весь изранен. Он не может себе простить — как мы могли так развесить уши. Обманула нас тишина. Он не сразу сообразил, когда увидел у дверцы машины фашиста в очках, что это фашист. Открыл дверцу и врезал немцу автоматом по морде, тот упал, а особист успел прыгнуть в кусты, вернее низкие елочки, занесенные снегом, и стал отстреливаться. Шофера убили, а в него бросали гранаты, стреляли, и ему все-таки удалось отползти, а там его подобрали солдаты, услышавшие стрельбу. Ира трясется: за утерю документов могут отдать под трибунал. Мы вспомнили еще один случай с машиной. Мы вышли и шли пешком, а машина ехала впереди, и вдруг раздался взрыв, и от машины ничего не осталось. Налетела на противотанковую мину, и шофер погиб.