Почём грамм счастья?
Шрифт:
– Тогда зачем надо было отказываться?
– Потому, – сказал он, судорожно глотая воздух, – что иначе я не смог бы жить в мире с самим собой. Понимаешь?
– Понимаю, – прошептала она.
– Ну вот, теперь я уже забыл, зачем я тебе всё это рассказываю.
– Яд…, – напомнила она. – Ты думал, что не сможешь жить без неё? Ты любил её так сильно?
Он засмеялся. И этот глухой, усталый смех прозвучал как–то неуместно.
– Нельзя любить сильно или слабо, – наконец произнёс он. – Либо любовь есть, либо её нет. Я любил Эмму. Но я не знаю, выпил ли я яд из–за неё…
Вот и объясняй ей теперь! Да и как объяснить, когда Алексис и сам не очень–то представляет себе почему. Любовь… Да, была и любовь. Его, Алексиса, поруганная любовь. Но разве этого достаточно, чтобы отказаться от жизни? Мыслей было много. Они кружились в голове, наскакивали друг на друга, причиняя Алексису нестерпимую боль.
И оттого ли, что мысли брыкались, как дикие кони, оттого ли, что темнота сжижалась вокруг Алексиса, но только он никак не мог найти смысла во всех этих образах, бросающихся на него. Картина… Она была как открытие земли неизвестной. И жюри это поняло – Алексис был представлен к этой невероятной награде.
Отказаться от награды Алексису было так трудно! И тем болезненнее была мысль, что никого его отказ не заинтересовал. Приз взял другой. Не потому, что заслужил… Но это его теперь все поздравляли. Нет! Не то его беспокоило! Что–то всё равно ускользало от его внимания.
Алексис всегда был деятелен, и никогда никакие преграды не были ему страшны. Но разрушительные мысли бродили в нём, вызывая недовольство собой. Сначала Алексису казалось, что его слишком вовлекают в социальную жизнь. Что ему полагается отказаться от мира и посвятить себя служению искусству. И он так в своё время и поступил. Избегал общества людей, замкнулся в себе, и судорожно пытался найти неизведанное.
Но только ему удалось сказать своё слово в живописи, как его охватили новые сомнения. Алексис решил, что напрасно вырвал мир из себя. Ведь он – Алексис – часть этого мира, часть этого неизведанного. Тогда он решил взять реванш… Но реванш провалился с грохотом. А вместе с реваншем, как оказалось, провалилась и вся его жизнь. Ушла из–под носа и премия. Ушла радость. Ушла любовь.
– Может, – закончил Алексис свой рассказ, – тебе это показалось неромантичным? Вы, женщины, так жаждете романтики. Мне иногда кажется, что вы и сами не знаете, что это такое, но продолжаете хотеть. Просто так, из упрямства.
И Алексис умолк, изнурённый воспоминаниями. За окном бушевал Борей, наваливался всем своим телом на тяжёлые рамы, звенел стеклом окон, наводняя душу Алексиса тоской.
– Эмма была упрямой. Ей не хватало действительности. Впрочем, я теперь подумал… Мне, ведь тоже, не хватало действительности! Может, поэтому я и выпил яд, – он глубоко вздохнул. – Ну, а остальное ты знаешь. С Тиноса меня прямиком отправили на Сирос. И вот я здесь, несчастный калека.
– Ах, сердешный! – шептала Ленка, прижимая к груди красные, распухшие от бесконечной возни с водой, руки.
– Так что Леночка, пойдёте за меня?
– Пойду! – просто ответила она.
– Ну и хорошо, – сказал он и снова закрыл глаза.
И тогда это произошло. Сначала в коридоре послышался дикий вопль. Потом топот ног. «Увезу! – неслось за дверью. – Где врачи? Подать сюда!» И, наконец, Эмма, безупречно одетая и завитая, появилась в дверном проёме, только щёки раскраснелись от крика.
Через неделю они опять были в Париже. Алексис лежал в одиночной супермодернизированной палате супермодного санатория. «Влетит мне это в копеечку!» – думал он, оглядывая сверкающие стены и бесчисленные кнопки у изголовья. Эмма появлялась вечером. Всегда нарядная, с букетом цветов. Алексис не спрашивал, куда девался тот, с которым она так рвалась создать свою жизнь. Вообще говорили мало.
– Привези мне краски, – сказал он ей однажды. – Я уже могу сидеть в кресле. Буду писать.
На следующий день рабочие с трудом протащили в дверь мольберт, внесли краски, холст. Алексис подъехал к мольберту на инвалидном кресле. Заказал полукруглую раму. Потребовал чистого золота.
– Ты что, икону писать будешь? – холодно поинтересовалась Эмма. К своей вере она была также равнодушна, как и к отцовской.
– Можно сказать и так, – туманно отозвался Алексис.
Захваченный идеей, он работал до изнеможения. Врачи только качали головой, видя это. И выговаривали ему, пугая будущим. Он смотрел сквозь них. Казалось, его глаза обратились внутрь. Совсем так, как ему когда–то хотелось. Он не слышал, что ему говорили. Он не видел, кто с ним говорит. Он вглядывался в свои ощущения.
Через двенадцать дней он сбросил с мольберта грязную тряпицу. Эмма подошла ближе. Вгляделась и содрогнулась. С полотна глядели прямо ей в глаза мёртвые глаза её мужа. Зелёное лицо было измождённым и холодным. На роскошных мужских плечах блистала изысканной вышивкой ряса. В костлявых руках Алексис на портрете держал, как благословляющий крест, три кисти: во имя отца, и сына, и святого духа.
– Аминь, – сказал Алексис. – Теперь я могу умереть спокойно.
Обойдённые счастьем
Афанасия ворочалась без сна в холодной своей, неуютной кровати. За окном шумел дождь. Прямо над её изголовьем стена набухала от сырости. Афанасию бил озноб. Надо было протянуть руку и включить калорифер. Минут двадцать она смотрела на коробочку переключателя, борясь со своей скаредностью. Напрасно! Скаредность победила. Как, впрочем, всегда.
«Лучше буду думать о чём–нибудь приятном!» – решила она. От сырости разболелась рана от давно сделанной операции. Ничего приятное не вспоминалось. В голову лезли мысли о холоде, смерти, одиночестве. Почему–то всплыл из глубин памяти прошлогодний разговор с сестрой Антонией… Или это было два года назад? Или три?
– Ты что, хочешь просидеть в кровати, всю жизнь? – сердито отчитывала её Тоня. – Предприми хоть малейшее усилие, попробуй встать! За здоровье надо бороться! За счастье надо бороться!
– Счастье – мимолётное состояние души, – возразила Афанасия. – Как бороться за нечто мимолётное? И вообще, как сказать: «я счастлива», когда на рассвете будит меня назойливая муха? Вот и борись с мухой! Где–то полыхают войны. Кто–то убивает кого–то. А вредное насекомое жужжит над ухом и лезет грязными лапками прямо мне в ноздри. Теперь–то я точно знаю, – торжественно заключила она, и лицо её приняло выражение Сфинкса, понявшего, наконец, в чём заключается смысл жизни, что есть борьба за счастье! Это – тотальное истребление мух.
– Да ты рехнулась, голубушка! – рассердилась Тоня. – Валяешься целыми днями в кровати и от нечего делать занимаешься переливанием из пустого в порожнее. Тоже мне – Аристотель в юбке!
– А вот и не угадала! И вовсе я не философствую. Только думаю о Боге. Хочешь, открою тебе тайну? – И чёрные глаза её зажглись огнём. – Это господь наш послал мне страдания свыше. Если выдержу, значит, быть мне в раю…
– Афанасия! – закричала Тоня, – Говорила же я тебе: не связывайся ты с ними! Ты продолжаешь с ними видеться?