Под горой Метелихой(Роман)
Шрифт:
«Завтра спрошу у Николая Ивановича, верно ли я подсчитал, — подумал подросток. — С десяти километров ноги заплетаются, а как же раньше-то? Как до трактора?..» Дома сел ужинать, да так и уснул за столом, уронив на столешницу белокурую свою голову. Кормилавна принесла ему из клети кислого молока в глиняной миске, а он уже спит.
— Голубь ты мой сизокрылый! — сокрушенно вздохнула старушка. — И что за неволя такая!..
Андрон сидел на пороге, снимал сапоги. Выставил их за дверь в сени вместе с портянками, остался в одних носках. Потом подошел к столу, легко, как ребенка, поднял сонного внука, отнес на кровать.
— Ничего, ничего, — гудел он вполголоса, и, как показалось Кормилавне, будто со скрытым довольством даже. — Ничего! Это оно на пользу. Вот так-то и нас учили. Сызмальства. Родитель, бывало, говаривал: «Примечай, как он, хлебушко-то, в руки дается! Зерно обронил али крошку смахнул со стола на пол — грех на тебе непрощеный!» Правильно давеча Николай-то Иваныч сказал: «Работа — она никого не портит».
Кормилавна протерла стол, привернула керосиновую лампешку, оставила огонек со звездочку, неслышной тенью растаяла за перегородкой, а Андрон присел на скамейку возле кровати, положил свою тяжелую руку на голову Андрейки, задубелыми, толстыми пальцами долго перебирал, приглаживал шелковистые волосы внука…
Минула неделя, другая, — вот и отсеялись всем колхозом. Дружные всходы брызнули вкруг деревни, у Ермилова хутора и на Длинном паю. Раньше того густым сочно-зеленым ковром оделся пустовавший три года клин за озером. На меже Николай Иванович велел закопать столб, а на нем, на белой выструганной доске, крупными печатными буквами было написано:
Показательный участок
Каменнобродской семилетки
Яровой пшеницы —1,5 гектара
Гречи — 1 гектар
Овсяно-гороховой смеси — 0,5 гектара.
Ниже висела застекленная табличка с указанием, какой класс за что отвечает, и подпись председателя пионерской дружины— «Андрей Савельев».
Столб поставили так, чтобы любой мог прочесть написанное с дороги и чтоб виден он был с противоположного берега озера, от мостков, где колхозницы полощут белье и купаются летом ребятишки. Андрейке вначале всё это нравилось, — не чья-нибудь роспись под стеклом красуется! А потом поутих, задумался парень: а вдруг недород? Вот тебе и «показательный», вот тебе и «председатель дружины»!
Каждый день, чуть свет и после уроков, Андрейка бегал за озеро проверить, как развиваются всходы, сколько лепестков выбросила розоватая греча. И больше всего опасался, как бы грачи горох не выклевали, пока висит он расколовшимися дольками на тоненьком стебельке. Для этого собрал однажды сверстников, чучела выставил по всему полю, на жердях змеев-трещоток навешал. А Николай Иванович, видя ежедневное беспокойство школьников и заботы Андрейки, отмечал про себя с довольной улыбкой: «В деда пойдет! Вот и еще одна смена готовится. Им в том новом доме жить, про который говорил Нургалимов».
«Смена. Добрая смена. Вторая», — мысленно произнес Николай Иванович и вспомнил свой приезд в Каменный Брод, первые осторожные разговоры с кузнецом Карпом, с Андроном. Чередой встали и пошли друг за другом Филька, мельник Семен, Денис, Артюха, лавочник Кузьма Черный, староста, Улита, какой она была раньше, поп Никодим.
Вспомнился, конечно, и Володька. «Меченый я!»
«Меченый»… Вот и друзья его — Екимка, Никишка, Федька «Озерный», затравленный, обозленный на всех Мишка — сын хуторянина Пашани.
Это и есть первая смена Андрону, Карпу и самому Николаю Ивановичу. Еким уже не вернется, в тыловом госпитале за Волгой лежит младший сын бригадира Нефеда Никифор, дважды горел в подбитом самолете летчик Михаил Ермилов.
Тяжелая доля выпала этому поколению. Детства они не видели, юность опалили грозовые всполохи первых лет коллективизации, кулацкие обрезы и ядовитые укусы всех и всяческих ползутиных и пашань. Только начали было выравниваться, — война.
«А может быть, это и хорошо, — рассуждал далее Николай Иванович, — что Владимир и его сверстники приучились мыслить и жить самостоятельно именно в эти тревожные годы. Они своими глазами видели небывалый людской ледолом, своими руками закладывали фундамент нового дома-крепости и отстаивают его сейчас на полях сражений. Отстоят, теперь уже отстояли!»
И снова мысли, то ясные и отчетливые, как призывный сигнал военной трубы, то припорошенные инеем давности, то как размытый след на песчаном морском берегу.
«Меченый я!» Вот и еще трагедия. Дикое, ничем не объяснимое стечение обстоятельств. В последнем бою Владимир был тяжело ранен, долгое время не мог говорить и писать. Есть серьезные опасения, что ампутируют левую руку. Лежит в госпитале на Кавказе. Он ничего не знает.
И Анна не может ему написать. Сейчас не имеет права. Николай Иванович сам запретил ей. По отношению к раненому это бесчеловечно. Но иного выхода нет. Пусть Дымов думает, что его письмо не дошло. «Не дойдет» и второе, и третье. До тех пор, пока сам не напишет, что скоро приедет. Тогда Маргарита Васильевна отнесет на почту давно уже написанное Анной письмо. «Страшная я, Володя, подлая!» — вот что прочтет Владимир. В том же конверте будет и другое письмо — от Николая Ивановича. Оно тоже написано.
Так решено было сделать, и только так. О том, что агроном Стебельков уехал, что Фроловну перед маем схоронили, писать не нужно. Так решено.
С половины зимы избенка Улиты стояла с заколоченными окнами. Никто в деревне так и не знал толком, что заставило вдову бросить насиженный угол; даже с Дарьей она не посоветовалась. Последний раз видели ее в правлении колхоза, когда там же были Карп и Семен Калюжный. С ними она и уехала. Попросила только обождать полчасика, пока сходит к себе за пожитками. Пришла с узелком под мышкой, села в кошёвку, рядом с Калюжным. И застеснялась чего-то, глаза опустила.
Был потом разговор, что Улита отпущена до весны, до тех пор, пока трактористы из МТС не разъедутся по колхозам. К будто бы сам Карп упросил Андрона, — нужна для ремонтников повариха. Работы в мастерской много, работа тяжелая, а какой же прок, если люди приходят из деревень за пять, за шесть километров, возятся тут с моторами да колесами дотемна, а в обед без горячего приварка? И народ недоволен, конечно. До войны все ремонтники столовались при МТС. Пора бы уж кое-что и восстанавливать. Улита — женщина расторопная, опрятная, на нее положиться можно.
Семен односложно поддакивал Карпу и, видимо, думал о чем-то другом. Когда разговор зашел про Улиту, он поднял голову, посмотрел на Андрона.
— Платить ведь ей надо будет, — сказал Андрон.
— А как же иначе? И окладишко мало-мальский дадим, и жилье, — говорил Карп, — а начнется пахота — получай Улиту обратно!
На том и договорились. Вот тогда и велел Андрон счетоводу послать кого-нибудь за Улитой. Не прошло и недели, тот же счетовод, вернувшись с Большой Горы, куда вызывали его с отчетом, и уложив на стол свои папки, бухнул Андрону при народе: