Под горой Метелихой(Роман)
Шрифт:
Напирая могучим торсом на заробевших родственников убитого, отец Никодим вытеснил их из церкви, запер входную дверь на замок. Ступая по каменным плитам, гудел, оставаясь неприступным:
— Отпевать не могу, не просите: возмутил убиенный душу мою. Призовите для этого иного священнослужителя.
— А как же сноху-то? — начал было один из просителей. — Той и вовсе не полагалось…
Повернулся отец Никодим к говорившему, побагровел:
— Что? Мне, пастырю своему, указывать? Знай: «Новоканон» не дозволяет отпевания самоубийц, но там же, на странице его семьдесят восьмой, после слов «аще убиет сам себя человек, не поют над ним» сказано: «аще бяше изумлен: сиречь, вне ума своего» — не в своем уме была покойница!
Всё это слышал Володька. Непонятно было ему, как же так: на всех собраниях Верочка, да и сам Николай Иванович, попов заодно с кулаками считает, а этот поп хуторян, родственников Дениса, не хочет уважить. И Андрон Савельевич слово в слово всё слышал. И он тут же стоял, на паперти, придерживая под полой туесок с маслом. Не знал, чем бы отблагодарить отца Никодима за похороны вчерашние. А тот ничего не принял.
— Горю твоему родительскому соболезную, — только и ответил поп. — Не внял ты слезам материнским. Обошлось бы миром. Казнись теперь!
От слов этих суровых душно стало Андрону.
— Позору на голову принимать не хотелось, — еле выговорил.
— А теперь лучше? Ну, случился грех, дождалась бы Егора, не за тридевять земель выехал. Внука растили бы вместе да радовались. А людская молва — пыль на дороге: ветер дунул, и нет ее!
По дороге к дому встретил Андрон Николая Ивановича. Остановился учитель, первым руку подал. Ничего не сказал, молча до самой калитки шли.
— Старуха вконец обезножела, третьи сутки пластом, — глядя в сторону, Проговорил Андрон. — Всё прахом… Вечор корову доить начал было — лягается, клятая! И Андрейка — куда теперь с ним? Матерь он требует, криком исходит. Эх, Дуняшка, Дуняшка!..
— Видишь сам, Андрон Савельевич, неладное получилось, — отвечал учитель. — Что же делать? Мертвые не встают из гроба, а тем, кто живет, надо жить.
— Для ково?
— Как это «для кого»? А внук? И потом, видишь ли, Андрон Савельич… тот, кто всю жизнь для себя одного живет, всё с собой уносит; кто для других — долго еще в народе живым остается.
Мотнул Андрон бородищей.
— Умный ты человек, Николай Иваныч, а сказал не то. Народ наш — зверь! Скольким добро делал? В голодный год половину Озерной улицы кто прокормил? Взял ли я хоть с одного грош медный? А послушай теперь, што говорят про Андрона? Тот же Артюха… Видно, и мой черед недалеко. Всё на распыл пойдет…
— От тебя одного зависит.
На том разговор и кончился. Зашел Андрон в сени: на лавке подойник полный тряпочкой чистой прикрыт, в доме прибрано, на столе картошка дымится.
И Андрюшка спит, пеленки постиранные возле печки сохнут.
— Верочка тут была с Маргаритой Васильевной, — подала из другой половины слабый голос Кормилавна. — И завтра, говорит, заглянем… Капель принесла мне от сердца. Вот ведь — чужие-то люди…
До утра просидел Андрон у окошка. Внизу, на Озерной улице, в железо ударили, — Роман собирал артельный народ в поле. Подпасок на дудочке просвистел. Снова Кормилавна заговорила:
— Выдь, Андронушко, корову-то выпусти. Ох, задубеет вымя-то у нее, молоко спечется…
Вышел Андрон, смотрит — под навесом Нюшка, дочь Екима-сапожника, возле коровы присела, и Володька тут же стоит, за рога держит пеструху.
— Бодучая она у вас, дядя Андрон, — жалобно пискнула веснушчатая девчонка, — того и гляди пырнет! А Верочка настрого наказала: это тебе, говорит, комсомольское поручение! Да стой ты, шалая!
Стоял Андрон посреди двора, опустив руки, а в голове опять слова Николая Ивановича: «Кто всю жизнь для себя одного живет, всё с собой уносит». Тут и Роман Васильевич заглянул:
— Дело к тебе, Андрон Савельевич. Может, выручишь?
— Чего?
— Дал бы рыдван денька на два. Сено-то мы придумали разом свезти в одно место, чтобы по лесу стогов не разбрасывать. Телег добрых нету, а тебе рыдван до жнитва без надобности. Цел будет, не думай!
Андрон молча махнул рукой.
Неладное началось с Андрюшкой: на глазах малец чахнет. Ночи не спит Андрон, держит внука в неумелых руках. Как положит в зыбку, снова тот криком заходится. И голос-то слабенький стал, словно котенок за печкой мяучит. Кормилавна по-прежнему не встает, в избе духота от лекарств; натащила ей Верочка всякой всячины, тут и у здорового человека голова замутится. Уходил Андрон из избы в сенцы, а то и вовсе на крылечке ночь коротал с внучонком. Дохнёт на парнишку прохладой, забудется он на полчасика. Уснет, а глаза не закрыты.
— Не жилец ты, парнишка, не жилец, — тяжко вздохнет Андрон и сидит ссутулясь, как ворон на сухой ветле.
Как-то выскочил раз жеребенок из сарайчика, взбрыкнул и пошел по двору задком подкидывать. Следом кобылица показалась. Проржала коротко, с тревогой: не споткнись, мол, дурашливый. А сама на хозяина смотрит, сытая, гладкая, по спине желобок.
Сбоку от Андрона петуха-горлопана черти бросили на перильца. Захлопал он крыльями, заорал по-дурному. Трепыхнулся, сжался в комок Андрейка, как печеное яблоко личико у него сморщилось.
Запустил Андрон в петуха кирпичиной, рухнул тот за кадушку. Снова глянула на хозяина кобылица, проржала призывно. Жеребенок враз подле нее оказался, принялся поддавать головой под брюхо.
Андрейка кричит, задыхается, кулачками синими возле рта крутит. Тут-то и осенило Андрона. Положил он внучонка за порожек, отвел кобылицу в сарай, привязал накоротко в темном углу, овса в ясли насыпал. Взял потом на руки Андрейку, выглянул на улицу, подпер калитку колом и ушел под навес к яслям. Долго не появлялся Андрон на дворе, а когда вышел на свет, внучонок спал у него на руках и во сне причмокивал влажными тоненькими губами.
С этого и пошло. Никогда не бывало такого, чтобы среди дня с поля Андрон возвращался, а тут по два раза приезжать начал. То топор позабыл, то наковаленку, на чем косу отбивать. И обязательно с Андрейкой во двор выйдет. Принесет потом его сонного, укроет пологом в избе, усмехнется себе в бороду, а раз даже подмигнул Кормилавне.
Ничего не могла понять старуха, одно видела — внучек притих, поправляться начал и ручонки пухлыми сделались.
Понемногу возвращались силы и к самой Кормилавне. К страде отдышалась и раз вечером такое увидела, что и во сне не могло присниться. Застала Андрона в конюшне, когда тот, сидя на перевернутой бадейке, держал внука под брюхом кобылы, а та стоит не шелохнется, понимает будто, что не зря полны ясли овса у нее насыпаны.
Погрозил Андрон жене пальцем:
— От ума-то великого не сболтни кому. То-то! Ну а теперь, коли знаешь, приучись сдаивать. Кобыла смирная, не тронет, а коровьего пить он не будет.
Так и выходили Андрюшку.
Овсы пожелтели. Как-то вечером ехал с поля Андрон, а ехать — мимо кладбища. Отвернулся, свесил ноги через грядку телеги, вожжи бросил, — лошадь дорогу знает. Сидел нахохлившись, а как поскотину миновал, невтерпеж обернуться захотелось — глянуть на крест под березкой, на последнее упокоение Дуняши. Не любил поэтому Андрон на хутор Пашанин ездить, — так всё старое и подымается. Смотрит — стоит над могилой Егорка, голову опустил, и без шапки.