Подметный манифест
Шрифт:
Столик стоял у стены, Дунька подошла совсем близко, сколько позволяла пышная юбка, и присела на корточки, чтобы разглядеть устройство боковых дверок, - со всех ли они сторон и как запираются. Тут-то она и услышала голоса.
Один был громче, другой - тише, но оба - одинаково невнятные, и Дунька, напрягая слух, даже расстроилась - да глохнет она, что ли, раз не в силах ни словечка разобрать! Вдруг прозвучало «Либер готт», и до Дуньки наконец дошло - незримые мужчины ругались по-немецки.
Немецкий язык был на Москве не в диковинку. Там еще тех немцев потомки жили, что были наняты государем Алексеем Михайловичем, когда он затевал свои солдатские полки нового строя. Иные обрусели, иные, роднясь между собой, сохранили прозвания и речь. А сколько их при государе Петре Алексеевиче понаехало? А при государыне Анне Иоанновне? Только Елизавета Петровна, более склонная к французским затеям, как-то поприжала немцев. Так что Дунька кое-какие немецкие слова знала изначально. В том числе и ругательные.
Мужчины по этой части не скупились - и проклятыми псами друг друга честили, и дерьмо поминали, но вдруг один явственно выговорил: «Ваше сиятельство!» В обращении была некая непонятная Дуньке издевка, далее опять шли немецкие слова, и опять язвительное «ваше сиятельство», и опять дерьмо, которое на немецком произносилось с мерзким змеиным шипом. Причем очень скоро Дунька поняла: молодой ругатель знает немецкий язык не очень-то хорошо, спотыкается, зато для старого он - родной.
Вмешался женский голос с какими-то расспросами. Женщине отвечал тот из мужчин, что постарше, кратко и весьма сердито. Дунька поняла - это, скорее всего, девка либо домоправительница, получила нагоняй и пропала.
Странным показалось, что госпожа Тарантеева так тесно сошлась с немцами.
Обернувшись на дверь и держа ушки на макушке, Дунька пошла обследовать постель и нашла под подушкой мужской ночной колпак. Это ей мало о чем говорило, колпаки зимой носят почти все, хотелось отыскать нечто особенное. Дунька заглянула под кровать и вытащила оттуда предмет, хорошо ей известный.
Эта была одинокая ватная накладка на голень, которую закладывают в чулок мужчины с тощими икрами.
Маланья Григорьевна не врала - она доподлинно жила с мужчиной, мужчина этот был немец и почему-то от гостей прятался.
Тут издали затрещали каблучки госпожи Тарантеевой - Дунька успела лишь сунуть накладку под подушку, к колпаку. Актерка влетела в спальню, таща в охапке ярко-голубой кафтан, розовый камзол в цветочек, треуголку, штаны и даже шпагу.
Распустив Дуньке шнурование, Маланья Григорьевна помогла ей выбраться из тяжелого темно-зеленого платья и стала учить, как надевать мужской наряд. Башмачки Дунька оставила свои, чулки и нижнюю сорочку - тоже, влезла в штаны по колено, актерка застегнула их внизу и наверху, потом был надет камзол, который не сошелся на груди, и поверх него - кафтан, даже шпагу привесили.
Коли бы приводить Дуньку в истинно кавалерский вид, то следовало бы подобрать ей волосы, загнуть по обе стороны лица неизбежные букли, а длинную косу, туго заплетя и перехватив у основания шелковым бантом, сложить чуть ли не вчетверо и упрятать в черный замшевый кошелек - иные господа носили косы в кошельках, иные - так, но в Дунькином случае волосы следовало спрятать.
Однако и без того много времени потратили на переодевание. Поэтому Маланья Григорьевна просто нахлобучила Дуньке на голову треуголку, сдвинув ее лихо набекрень. И тут же Дунька поспешила к зеркалу.
Из стеклянного овала, обрамленного бронзовыми завитками с листьями и плодами, на нее глядел бойкий круглолицый паж, темноглазый и румяный, правда, малость курносый, но все равно прехорошенький.
– Ах, мужчина!
– воскликнула, жеманясь, Маланья Григорьевна, играя подхваченным с бюро голландским расписным веером, как будто он был необходимой принадлежностью древнерусской княжны.
– Ты бесподобный болванчик! Притащи себя ко мне! Я до тебя ужасть какая охотница!
Веер полностью распахнулся, что означало: ты мой кумир навеки!
– Сударыня, ты делаешь в голове моей вертиж!
– понизив голос, чтобы вышло по-мужски, отвечала на чудном наречии щеголих и петиметров Дунька, и обе покатились со смеху.
Стали играть сцену сначала, и оказалось - не только госпоже Тарантеевой, но и самой Дуньке от этого переодевания гораздо легче. Она уже до того освоилась, что при словах «Княжна, останься здесь!» шагнула к актерке и преклонила колено.
– Ах, Фаншета, душенька!
– прервав игру, сказала на это Маланья Григорьевна.
– Кабы далее Оснельда к Хореву снизошла, то можно бы и на коленках играть. Но она же его отвергает! И в который миг ему тогда с коленок вставать?
Дунька поднялась, оправила на себе кафтан и снова втихомолку погляделась в зеркало.
Она ожидала увидеть там себя, но вместо того ей явился совсем другой кавалер - не в голубом, а в пюсовом кафтане, без треуголки, стоявший в соседней комнате и наблюдавший за двумя актерками в полупритворенную дверь.
Госпожа Тарантеева продолжала разъяснять, когда и почему Хореву подходить к Оснельде, после каких слов отступать, но Дуньке уже было любопытно другое - что там за кавалер?
Она, в свое время раздевавшая актерку ко сну и одевавшая ее поутру, помогавшая наводить красоту, знала - подлинной красавицей Маланья Григорьевна не была никогда. Она была тонка в талии и бедрах - это верно, Дунька втихомолку примеряла ее шнурованье и огорчалась - не получалось стянуться до такой умопомрачительной степени. Кроме того, госпожа Тарантеева почти не имела бюста и всячески изображала его присутствие при помощи ватных подушечек и пышных кружевных косынок. Когда она была одета - еще полбеды, но не всегда же одетой ходить-то станешь! Еще - она совершенно была лишена природного румянца.
По естественной женской мудрости, Дунька искала и находила у актерки недостатки в тех областях, где самой ей было чем щегольнуть. Сухие и жестковатые светлые волосы Маланьи Григорьевны, хотя и имели склонность виться, не выдерживали сравнения с Дунькиной русой косой. Грудь же у Дуньки к двадцати годам выросла и развилась такая, что господин Захаров всякий раз наделял ее иными комплиментами, сравнивая и с лебяжьим пухом, и с первым снежком, и с мраморными чашами, и чего только не придумывал. Правда, у Дуньки было более плотное сложение, крепкие и сильные ноги, не такой воздушной стройности, как у актерки, однако плясать она умела не хуже.
Опять же - глаза! У Маланьи Григорьевны они были светлые, ресницы с бровями также светлые, у Дуньки - темные, с длинными ресницами, и брови - ровненько дугой.
Но главное - годы. По Дунькиному разумению, актерке было тридцать три или тридцать четыре, возраст почтенный, иная мать, вовремя отдав замуж старшую дочь, в тридцать четыре уже и бабкой становится. Так как же изящный кавалер, которому на вид не более двадцати пяти лет, может не только быть любовником Маланьи Григорьевны, но и щедрым любовником, снявшим такой дом, подарившим ей платья и драгоценности? Разве ему более любить некого?