Подробности мелких чувств
Шрифт:
Коршунов так двинул стулом, что свалилась настольная лампа. Слава Богу, что дура была железной, не разбилась, а засмеялась. Пока водворял на место, зазвонил телефон. И мужской, ломкий, с картавинкой голос спросил:
– А что - простите - Коршунов так и не залетал? Это из театра.
В общем, когда Николай помыл руки - он всегда тщательно мыл руки после графоманской почты, - когда прополоскал рот, а волосы прижал водичкой из-под крана, когда содрал с локтей свитера катышки свалявшейся от возраста шерсти, а ботинки тщательно вытер газетами, пошло-поехало.
Девки из приемной, возникнув из небытия, закудахтали:
– Коля? Коля! Тебя же академический режиссер ищет.
Прошел два шага, спортивный репортер:
– Слушай! Тебя театр домогается, я тебе домой звонил, но со мной, старик, поступили невежливо. Ни здрасте, ни спасиба...
И еще человек пять вспомнили, догнали, поздравили, спросили, ходил ли в театр или еще только идет? В общем, зря он плохо подумал о Клавдии Петровне.
И уже на выходе, в кожаном длинном-предлинном пальто Нюрка.
– Я им сказала, - с порога крикнула она, - что они все там мудаки. Что ты у нас уже сто лет Кречинский...
– Сухово-Кобылин, Нюрка.
– Какая разница?
– сказала она.
– Хотя я, по-моему, все-таки ляпнула про Кречинского. Ничего себе, да? Поржут товарищи артисты. Ну и черт с ними? С другой стороны, можно ли быть уверенным, что где-то не мордуют талант по фамилии Кречинский? Слушай! Скажи, что есть такой... В Сибири. И что я его знаю... Не хватало еще, чтоб они надо мной смеялись.
– Ладно, - засмеялся Коршунов.
– Я скажу, что ты патронажная сестра молодых дарований.
– А то нет!
– ответила Нюрка.
– Тем и кормлюсь.
И она прошуршала мимо, а Коршунов вспомнил, как однажды Маруся сказала: "А мне и четвертиночки такого пальто не износить. Сроду..."
Коршунов чуть не заплакал. Самое не то время, ему в себе силу надо взрастить, надменность, а он стоит сморкается, а слеза бежит как полоумная, пришлось даже дежурному на вахте сказать: "Как осень - так грипп".
– "Ну и нечего разносить", - сердито ответил вахтер и замахал на него рукой. И то верно. Изыди, товарищ сопливый. На улице, спрятавшись в подворотню, Коршунову пришлось вытереть лицо шарфом, потому как выяснилось - носовой платок лучше было не доставать.
Вот с этой мыслью - у меня нет с собой платка - переступил Коршунов Театр Номер Один.
...И попал на другого вахтера. Видимо, по какому-то простым людям неведомому вахтерскому телефоно-телеграфу, эта вахтер приняла мах рукой того вахтера, поэтому белая ручка за дубовым баром-стойкой остановила Коршунова, и он замер, потому что так был воспитан - останавливаться там, где ходить не велено. А эта вахтер - с синими надглазьями, розовыми щеками и платиновой умело взбитой башенкой над полоской белоснежного, ничем не взбаламученного лба - эта вахтер так и держала его поднятой ладошкой. Цирковой, можно сказать, номер, выполненный в характере и цвете.
– Я - Коршунов, - пробормотал Коршунов.
– Меня звали.
Почему ему никогда не хватает нужной лексики? Что значит "звали", сам себя редактировал Коршунов. Половой я, что ли? Слесарь-водопроводчик?
– Фамилия?
– спросила вахтер, выполненная в импрессионизме, если брать в расчет только цвет и отвлечься от ручки-ладошки, в которой просматривались сила и тренинг соцреализма. И думалось странное: если такая обнимет тебя за шею, то бедная и больная будет эта шея. Коршунову сил нет как захотелось уйти. А ведь не душил его никто, не гнал, и хамства не было, ничего плохого еще не случилось.
Знакомый врач-невропатолог как-то сказал ему: "Еще немножко, и ты уже не мой пациент. И скажу грубо: перейдешь черту - сам будешь виноват. Надо соблюдать форму".
– Вас у меня нет, - радостно сообщила дама. И весь ее вид - ее форма показывали ему, что не зря, нет, не зря подняла она накачанную в тренировках ручонку. Она - рука-дама-вахтер - имеет нюх и взгляд на таких вот теряющих форму Коршуновых. Значит, извольте выйти вон, товарищ.
Откуда-то из глубины, из яркой пасти разверзшегося лифта, выскочил маленький круглый лысый человек, эдакий радостный нолик.
– Ах, Николай Александрович! Николай Александрович! Не сомневаюсь - вы...
– И протянул руку: - Нолик. Петр Исеич.
Зашатался Коршунов. Потому что так не бывает. Чтобы нолик был Нолик. Очень уж это поверхностно. Толстым быть Толстыми, белым - Белыми, круглым Круглыми. Убогая фантазия, которую никакой уважающий себя мэтр не допустит. Это его, коршуновское, счастье - приобрести в нолике Нолика. А Исеич - это что? Исаевич? Евсеевич? Да какая ему разница. Ему-то что? Его позвали в театр. В Самый Что Ни На Есть.
Он увидел собственными глазами момент расцветания вахтера в улыбке нечеловеческой доброжелательности. "Ах! Какое счастье всем нам, - говорила теперь улыбка, - что вы толкнули эту тяжелую дверь и вошли... Ах! Если бы я знала, я бы выскочила на порог... Я ждала бы вас на сквозняке и ветре... Ах..."
"Это театр, - думал Коршунов.
– Надо зарубить себе на носу, что здесь будет сплошное притворство. И моя задача - тоже притворяться, что я этого не замечаю..."
В кабинете, полстены которого занимал не похожий на себя Чехов, - а он и не мог быть похожим в размере ковра три на четыре, - сидел Главный с закрытыми, тяжело набрякшими веками. Какой-то человек, видимо, имеющий фамилию Кучерявый, ломко стоял рядом, крутя в руках не то указку, не то жезл, не то палочку от барабана. "Для поднятия век Главному", - подумал Коршунов и да, угадал. Кучерявый взмахнул предметом. Нолик издал восклицание-припев: "К нам приехал, к нам приехал Николай Александрыч дорогой!" И толкнул изо всей силы Коршунова в кресло.
Поэтому момента поднятия век Коршунов не увидел - он как раз падал назад. А когда упал, то колени его оказались несколько выше головы, а мягкость подлокотника не дала ему возможности опереться и подтянуться, получалось, что так ему и торчать ногами вверх в позе дурака, а кого же еще? Так вот, когда он все это осознал и ощутил - колени, идиотизм и мягкость окружающего его кресла-среды, - веки Главного были уже подняты.
– Подождем?
– спросил Главный Кучерявого. И сам сказал: - Подождем. Без нее нельзя.
Потом он уже сосредоточил взгляд на Коршунове, который думал в этот момент, что поднятие век, в сущности, может ничего не значить. Во всяком случае, у Главного есть еще много створок, которые надо бы поднять и открыть, чтобы понять в конце концов - а что у него в глазу? Какая там гнездится мысль-идея? Ну пусть даже не мысль и не идея, пусть элементарная эмоция. Например, любопытство. Ишь, чего захотел! Любопытство - это не элементарная, это могучая эмоция.
А Коршунов сейчас, в кресле, согласен был на самую малость. На огрызок. Ну, чтоб его увидели в этом кабинете, что ли?